Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №131, 2015
Бывают источники популярные, на которые ссылаются буквально все пишущие о той или иной теме, а бывают совершенно забытые. Но вдруг в какой-то момент начинается исследовательский ажиотаж, и этот забытый источник (а в равной степени — автор, событие и т.д.) становится в центр внимания. Похоже, что на какое-то время таким станет дневник Ивана Никаноровича Розанова (1874—1959), почтенного литературоведа, профессора филологического факультета МГУ и многолетнего сотрудника ИМЛИ, а до того — гимназического учителя, преподавателя различных (преимущественно женских) курсов, заведующего отделом книги в Историческом музее. И нисколько не менее известен он своей выдающейся библиотекой, ныне хранящейся в московском музее А.С. Пушкина. Но профессор и библиофил — одна сторона его деятельности. А в 1916—1924 гг. он был активным действующим лицом литературной Москвы, причем превосходно знал ее с разных сторон: «Литературный особняк» и «Никитинские субботники», книжный кооператив «Задруга» и пушкинские семинарии у Вячеслава Иванова, вечера имажинистов и регулярные визиты в Союз писателей, еще не советский, а независимый. Он был достаточно хорошо знаком с Есениным и Блоком, Пастернаком и Маяковским, Мандельштамом и Цветаевой, Ходасевичем и Брюсовым, не говоря уж о менее знаменитых авторах. Обо всем этом повествует его дневник, который не слишком регулярно велся, да к тому же некоторые его части пропали, но все равно — разнообразных сведений там масса.
При этом дневник вряд ли заслуживает полной публикации: слишком уж много там житейского сора. Потому задача заинтересованных исследователей — извлечь из достаточно аморфного дневникового повествования те силовые линии, вокруг которых группируются события, интересные для многих. Для «Летописи литературных событий» 1917—1922 гг. дневник за эти годы прочитал покойный А.Ю. Галушкин, кое-что процитировал, но чаще — просто вставлял отсылки. Нашел отражение дневник в «Летописи жизни и творчества Есенина». Из поздних записей кое-что использовал для ахматовских штудий Р.Д. Тименчик. Но пространства остается еще много, напрашивающихся тем «Имярек в дневнике Розанова» хватает.
Одна из таких бесспорных тем — «Московский лингвистический кружок в записях Розанова». Склонный, казалось бы, к сугубому традиционализму, Розанов тем не менее часто бывал на заседаниях одного из самых радикальных филологических предприятий того времени, с которым мог бы сравниться разве что ОПОЯЗ. Причиной этому, возможно, было то, что МЛК был не просто собранием частных лиц, но вполне формальным кружком, с уставом, председателем, заседаниями, ведением протоколов и другими академическими приметами. И поскольку сведений о деятельности МЛК пока опубликовано немного (хотя, насколько мы знаем, все сохранившиеся протоколы должны в недалеком будущем быть вывешены в Интернете), то любая информация представляется чрезвычайно ценной. Признаемся, что, читая дневник Розанова день за днем и выписывая те места, которые перспективны для дальнейшего их использования в работе, мы выписывали и все, относящееся к МЛК. Но так получилось, что нашелся и еще один исследователь, пожелавший разработать эту тему. В только что появившейся книге (Методология и практика русского формализма. Бриковский сборник. Вып. II. М., 2014) С.Ю. Преображенский напечатал статью «Русский формализм глазами традиционалиста (И.Н. Розанов об О.М. Брике и МЛК)».
На первый, беглый взгляд — почти все хорошо. Начинается с того места, с которого и нужно было, — с апреля 1919 г., идет до начала 1921 г. Есть сопоставления с известными текстами, рассуждения о точках схождения работ Розанова со штудиями участников МЛК. Процитированы все три самые подробные описания, связанные с Бриком и МЛК. Одним словом, можно было посчитать задачу выполненной. Однако чуть более внимательное чтение заставило сперва насторожиться, потом недоумевать, а в конце просто развести руками. Выяснилось, что автор статьи просто элементарно не умеет читать рукописный текст, заменяя написанное собственной фантазией.
Сделаем, однако, небольшое отступление. Хотя Розанов был преподавателем и должен был потому обладать если не красивым, то внятным почерком, его дневник в чтении непрост. Прежде всего — потому, что пишется скорописью и с частыми сокращениями, наполнен именами неизвестных людей (а разобрать их — труднее всего). Кроме того, Розанов пользовался чаще всего очень небольшими по формату записными тетрадками, где вынужден был писать мелким почерком. В годы революции бумага в этих тетрадках стала совсем плохой, чернила и перья — также. Так что временами (и часто — в кульминационных местах) приходится прибегать к последнему средству спасти лицо — [нрзб.] или вопросительному знаку в угловых скобках. Но все же по уровню читаемости текста дневник Розанова очень далек от по-настоящему сложных рукописей: черновиков Гумилева, писем Розанова, любых рукописных материалов Сергея Боброва. Было бы терпение и желание понять текст, и с большинством случаев справиться можно. Увы, С.Ю. Преображенский этого не сделал.
Не самая большая беда — незначительные искажения, которые, вообще говоря, можно было бы и простить. Читаем, например, в тексте статьи: «Очень замечательный и счастливый день! В Музей приходил Андрей Белый» (с. 95). На самом деле 8 октября 1919 года Розанов писал: «Очень деятельный и счастливый день в Музее. Приходил Андрей Белый». Или уж совсем мелочь: «...недавно виделся и кланялся с БрикомЪ» (с. 96). У Розанова — «издали видел», а специально выделенный автором ер — просто обычный для многих типов почерка способ написания, а никакое не придание особого значения старому орфографическому режиму. Можно понять неспособность автора нечто прочитать и потому оставить его под [нрзб.]: «.беседовал с Бриком и Якобсоном, к-е собираются “сделать [нрзб.] на [нрзб.] квартиру”» (с. 96). Тут просто надо присмотреться к тексту и понять: «…беседовал с Бриком и Якобсоном, к[отор]ые собираются “сделать набег на мою квартиру”» (явно имеется в виду библиотека). Можно не придать внимания такому, скажем, случаю: «Брику должен Григорий Винокур передать мою записку о 5ст. ямбе. Брик в литер. отделении приглашает меня» (с. 99). На самом деле записано вот что: «Брику только теперь Винокур передал мою записку о 5-ст[опном] ямбе. Брик о Лит[ературном] отделе».
Но потом появляются и более серьезные случаи. Вот, например, рассказ о том, как приехавший из Эстонии Якобсон рассказывает о новостях науки и политики: «Появление испанки и т.д.), <…> о переводах в Берлине [нрзб.] аппетитах в политике полного дозволения и т.д.» (с. 99; остальные фрагменты рассказа переданы адекватно). На самом же деле он говорил: «прививка испанки» и «о перевороте в Берлине (Капп и др.), о англ[ийских] и америк[анских] аппетитах, о политическом] полож[ении] и дороговизне». Внимательное чтение позволило бы понять, что появившаяся еще в 1918 году испанка никакой новостью не была, а вот прививка от нее — да; переводы в Берлине — нечто загадочное, а подавление так называемого капповского путча в марте 1920 г. — актуально.
В октябре 1919 г. Розанов дал Андрею Белому почитать старую книгу «О выборе стихотворного размера»[1]. Возвращая, Белый высказал мнение, которое Розанов записал. Согласно публикации, оно было таково: «Нашел очень интересной, предвосхищением его… о двух началах… поэзии — ямба-анапеста и хорея-дактиля» (с. 95). Во-первых, остановимся в смущении перед отточиями, которых в тексте дневника нет. Они обозначают пропуски? Нет, в других местах вполне корректно отточия заключены в угловые скобки. Но похоже, что это попытка замаскировать неразобранное. Вот что в дневнике: «Нашел все очень интересным. Одна мысль является предвосхищением его (о 2 началах поэзии и прозы: ямба-анапеста и хорея-дактиля)». Согласитесь, далеко не то же самое, хотя разноречия невелики по объему.
28 мая 1919 г. Розанов занес в дневник размышление о Вяч. Иванове, которое автор статьи склонен, кажется, считать итоговым: «Он почти не слушает, не стремится вслушаться и понять. То же было у меня с Айхенвальдом... о двух течениях в литературе: классицизм и реализм <...> о двух теориях переводов, было глубоко не оригинально» (с. 95). На самом деле суждение значительно более серьезно и в то же время ограничено указанием на конкретные обстоятельства: «От своей мысли о поэтическом эквиваленте Вяч. Иванов туго переходил к новой и чуждой ему. В этом отношении неудобство бесед с теми, у кого уже твердо установились взгляды: они вас почти не слушают, не желают вслушаться и понять, а повторяют только свое. То же было у меня с Айхенвальдом, когда я читал у Евд. Фед.[2] реферат о “Моцарте и Сальери”. Все то, что Вяч. Ив[анов] говорил общего, а не частного (о том, что П[ушкин] наше “все”, о 2 основных течениях в литературе: классицизме и романтизме; реализм это тот же классицизм, о 2 теориях переводов), было глубоко не оригинально».
Хуже всего, когда абсолютно неправомерные чтения становятся основанием для авторских рассуждений и выводов. Вот 1 июня 1919 г. Розанов слушает доклад Брика и, по мнению автора, записывает так (цитируем с сокращениями): «С 6 до 12 у Якобсона на реферате Брика. Ритмико-синтаксические [штампы?] стиха. Перед докладом Брик сообщил мне, что строчка Жуковского “Имя где для тебя?”, как написал Эйхенбаум, является переводом из [Ленца? Уланда?], совершенно неизвестного поэта. Из доклада ясно было убеждение, что ритм надо понимать не статически, а кинетически. Это не регулятор движения, а само движение. Теория [нрзб.], что это равновесие, расчленение, тоже не годится, так как расчленять можно части, здесь законченное. <...> Однако в [нрзб.] хорея самым устойчивым является второе ударение» (с. 96—97).
Из этой записи С.Ю. Преображенский делает очень далеко идущие выводы: «К сожалению, не удалось обнаружить источника, связывающего Б.М. Эйхенбаума с догадкой об имени “неизвестного немецкого автора”, вольным переводом которого является стихотворение <...> однако если речь идет о Л. Уланде или, тем более, о Я.М.Р. Ленце, то слова “совершенно неизвестный поэт” приобретают в устах И.Н. Розанова явно саркастический оттенок, так как его родной брат — историк зарубежной литературы М.Н. Розанов в 1910 году написал о Ленце диссертацию, затем издал книгу. Впрочем, сарказм вовсе не исключается, в дневниках 1919—1921 гг. не единожды возникает мотив неприязни к научному апломбу формалистов: “Вечером в «Пушкинском Доме» у Е.Н. Казакевич. Там Томашевский. Пренебрежительные отзывы петроградских пушкинистов по поводу московских…”» (с. 97). Давайте сперва разберемся с последней записью. Прежде всего, отметим, что никакой Казакевич в Пушкинском Доме не было, а была очень известная исследовательница Е.П. Казанович. Во-вторых, дважды пропущено упоминание М.Л. Гофмана, причем последнее и вовсе гневное: «М. Гофман пренебр[ежительно] о Блоке». Сделана эта запись 1 августа 1921 г., Блоку осталось жить 6 дней. При чем же тут формалисты? Гофман таким не был, Казанович тоже. Да и Б.В. Томашевского трудно признать формалистом в полной степени. Да, в чем-то он был близок формальной школе, но далеко не во всем. А с Розановым, судя по всему, они сошлись в оценке главного пушкиноведческого труда Брюсова тех лет — первого тома полного собрания сочинений. В мае 1919 г. сперва Томашевский сделал об этом доклад в МЛК, а через 6 дней — Розанов на пушкинском семинарии у Вяч. Иванова. Ни о каких разноречиях речи здесь нет (доклад Розанова не был записан и остался неизданным[3]).
Еще хуже обстоит дело с оставленными под знаком вопроса Ленцем и Уландом. Приведем, наконец, цитату из дневника Розанова в тех ее частях, где чтение автора статьи нельзя признать точным: «С 6 до 12 у Якобсон [так!] на реферате Брика. Ритмико-синтаксич[еское] изучение стиха. Перед докладом Брик сообщил мне, что ст[ихотворен]ие Жуковского “Имя где для тебя”, как нашел Эйхенбаум, является переводом из Ульца, совершенно неизвестного поэта.
В докладе ценно было указание, что ритм надо поним[ать] не статически, а кинетически (это не результат движения, а самое движение). Теория немцев, что это расчленение, тоже не годится, т.к. расчленить можно только идеал, законченное. <...>
Отчего, напр[имер], в 4-уд[арном] хорее самым устойчивым является второе ударение».
Как видим, Б.М. Эйхенбаум не опубликовал свое наблюдение, а просто рассказал о нем знакомым. И поэта он назвал совершенно другого. Чтобы узнать его имя, нужно было снять с полки (благо в Москве таких полок пока еще достаточно) или скачать в Интернете второй том полного собрания сочинений В.А. Жуковского и найти там исчерпывающий комментарий, ставящий все на свои места: «Долгое время бытовало мнение о том, что стихотворение “К ней” восходит к стихотворению Фр. Шиллера “Namen nennen dich richt” <...> но, как установил венгерский исследователь Дьердь Сёке, стихотворение Жуковского является “оригинальным переложением” стихотворения “Ihr” немецкого поэта Германа Вильгельма Фрица Ульцена (Ultzen, 1759—1808), напечатанного впервые в журнале “Göttinger Musenalmanach” (1786), а в 1795 г. вошло [так!] в двухтомное собрание стихотворений поэта» (Жуковский В.А. Полное собрание сочинений и писем: В 20 т. М., 2000. Т. 2. С. 484).
Как видим, никакого сарказма нет, а Розанов тщательно вносит это наблюдение в дневник, чтобы иметь в виду на будущее.
Еще пример такого же рода. В статье читаем: «Я был в Лингвистическом Кружке на докладе Шкловского Оксюморон у А. Шор» (С. 99). Автор определяет свое недоумение: «…остается неясным, какое отношение к теме имеет инициал А. и фамилия Шор», добавляя в подстрочном примечании: «Розалия Осиповна, более или менее регулярно участвовавшая в заседаниях? Ольга Александровна Шор-Дешарт, заглянувшая окказионально? — обе могли оказаться в дневнике 1920 года, но значит ли это, что кто-то из двух бывших курсисток привязан к сюжету оксюморона?» Увы, ларчик открывался просто. Автор статьи то ли не разобрал, то ли просто пропустил после буквы А. фамилию: «Ахматовой». Если ее поставить на законное место, то вряд ли следует сомневаться, что имеется в виду Р.О. Шор, а вот доклад Шкловского был вовсе не тем, о котором нам сообщает автор. Видимо, он так и остался только в устной форме.
Впрочем, вершинным достижением в непонимании читаемого текста является передача записи Розанова от 21 марта 1919 г. Вот что прочитал С.Ю. Преображенский: «Звонили. Ходасевич. Последний просил литературу по Толстому. Стихи: два сонета. Большими стихами — “Обезьяна”. Последняя самое удачное» (c. 95). А вот что в оригинале: «Звонили мне еще Ек. Мих. Багрин[овская] и Ходасевич. Последний прочел мне по телефону стихи: “2 сонета самому себе”[4] (это я знал уже и раньше), “Вечерние известия” и белыми стихами — “Обезьяна”. Последнее самое удачное. “Веч[ерние] изв[естия]” он сам назвал “хулиганскими стихами” с подраж[анием] Андрею Белому».
В начале своей статьи С.Ю. Преображенский говорит, что на дневники Розанова ему указала Н.М. Иванникова. Пример этой предельно добросовестной исследовательницы Гумилева, не считающей возможным выпустить в свет хотя бы строчку, пока не использованы все возможности для ее расшифровки, должен быть для него примером.
В завершение полагаем нужным воспроизвести две записи из дневника о МЛК, которые есть в статье, но со множеством ошибок и опечаток. Поскольку ни одним текстом из опубликованных в статье С.Ю. Преображенского пользоваться нельзя, дадим вычитанные варианты.
Вечером 23 [декабря 1919 г.] в «Лингвист[ическом] кружке» Брик читал «Проблемы «пролет[арской] поэзии», установил 2 понимания, господствующих] в советских кругах.
1.Это — поэзия тех авторов, к[оторы]ые принадлежат к классу пролетариата (Горький предисловие] к «Сборнику пролетарских писателей» — сбивчивость: «Люди физич[еского] труда — портные, сапожники, фабричные, земледельцы, водовоз, городовой (?), продавец свечей (?), швейцары (?), приказчики (?)» — (т.е. просто «трудящиеся»?!)
2.Пролет[арскую] поэзию определяет содержание, мотивы, а не происхождение авторов (Фриче).
Есть и среднее течение (Вестник пролет[арской] культу[ры] 3): пролет[арская] поэзия определяется не содержанием произведения и не происхождением писателей, а отношением их к описываемому.
3 черты характерных (2 первых обязательны, третья — нет).
1.Коллективизм.
2.Реализм.
3.Бодрость (жизнерадостность).
У Богданова можно найти нелепые примеры: стих считается проникнутым коллективизмом, п[отому] ч[то] говорится о «звездах», борющихся с мраком ночи, а не об одной звезде, о «лесе», а не об отдельных деревьях. Но противополагая коллективизм индивидуализму в оценке поэтов критики совет[ских] органов сами рассматривают «личность» поэта, его индивидуальность (напр., критики на Александровского). Принципиально «пролетарская поэзия» возможна, но то, что мы теперь имеем, в сущности, ничем не отличается от поэзии непролетарской: подражания Белому, Блоку, Маяковскому (напр., у Логинова) царит в ней...
Кроме критики, Брик постарался дать и прогноз ближайш[его] будущего. Поэзия — там, где выдумка. (Объясняться в любви в стихах — нелепо. Та, к кому это обращено, такое объяснение примет как оскорбление: если серьезно делаешь предложение, то делай это в прозе). Теперь жизнь вступает в такой период, когда не нужно будет больше выдумки, т.е. не будет и поэзии.. Творчество будет обращено на самый язык — будет лингвистич[еское] творчество. Вот почему так неправильно то пренебрежение, с к[отор]ым совет[ская] власть относится к филологии и языкознанию.
Прений по докладу я не слыхал, т.к. в перерыве ушел, передав Буслаеву свой список лингвист[ических] книг, к[отор]ые мог бы уступить.
6 февр[аля 1921]. Воскр[есенье].
Вечером в Лингв[истический] Кружок на собщ[ение] Кенигсберга «Творчество Тургенева» и книжка Кононова. <...> В Линг[вистическом] Кружке скандал. Братья Соколовы и М.А. Петровский ушли демонстративно. Я не демонстративно, сказавшись Петерсону, что поздно, однако после слов Кенигсберга: «Ушли — ну и пускай (что-то в этом роде). Я обращаюсь к ядру кружка.» Т.к. я был гость, а не из ядра, то и счел за нужное удалиться. тем более, что К[енигсберг] сказал, что нельзя критиковать в присутствии.
До меня говорили Шор, Юр. Соколов, Б. Соколов, Петровский, после меня Мазе, Воровский, Буслаев — все указывали на неприличие тона. Тон сорвал обсуждение. Буслаев нашел 3 причины: 1) тон доклада, 2) Мою ссылку на то, что сб. «Творч[ество] Тург[енева]» написан был 3 г[ода] тому назад, 3) докладчик только критиковал, не выставляя своего «символа веры».
Я сказал, что 1) очень благодарю за то, что не был исключен из разбора, как Петров[ский], к[отор]ого он гладит по головке. В предположении, что тот за 3 года приблизился [?] к точке зрения докладчика.
2) что в его критике — меня ничего не задело за живое... К моему огорчению, он обо мне говорил тускло, тогда как о другом (я имел в виду Кононова), талантливо и остроумно[5]. «Неужели моя статья так бездарна, что ее разбранить даже нельзя было сочно и ярко.»
На упреки в «психологизме» не возражаю: 1) я это предвидел, когда шел сюда. М.И. К[енигсберг] как таковой должен был это указать согласно своему «канону». 2) споры об этом завели бы слишком далеко.. Припомним [?] Жирмунского.
Далее, статью я писал 3 года тому назад. и референт тогда подходил, м[ожет] б[ыть], к литературному] произв[едению] иначе[6], и я сам за это время изменился, и теперь эту статью написал бы по-другому. Как подсудимый я не хочу оправдываться. Я хотел бы быть адвокатом за своих товарищей по сборнику, но, к сожалению, не могу, т.к. опоздал и не слышал критики на них.
Возвращались втроем: Петровский, Юрий Соколов и я.
Итак, на одной неделе два скандальных заседания.
[1] Это сочинение было издано анонимно, но автор его известен — знаменитый инженер и ученый-механик Дмитрий Иванович Журавский.
[2] Евдоксия Федоровна Никитина, возглавлявшая собрания (и целое литературное предприятие) «Никитинские субботники».
[3] Рецензию Томашевского см. в: Книга и революция. 1921. № 1. С. 57—60.
[4] В дальнейшем — «О себе».
[5] Напрасно биограф Кононова скорбит, что в лице К[онова]а наука много потеряла: К[ононов] никакого отношения к науке не имел. (Примечание Розанова.) Речь идет о книге: Кононов Н.Н. Введение в историю русской литературы. М.: Задруга, 1920. 23 с. / Историко-лит. проблемы. Вып. 1.
[6] 3 года в таком возрасте — большой срок. Хотел я сказать, но не сказал. (Примечание Розанова.)