Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №130, 2014
Прочитав изданный в 1929 году рассказ Андрея Платонова «Усомнившийся Макар», Сталин якобы отозвался о нем как о «двусмысленном произведении». Леопольд Авербах впоследствии писал о рассказе Платонова: «В нем есть двусмысленность… Но наше время не терпит двусмысленности»[2]. И та и другая реакция свидетельствует о навязчивой идее сводить явления к одному-единственному смыслу, пронизывавшей советскую культуру в 1930-е годы[3]. Цензурная практика дает редкую возможность ознакомиться с тем, как именносоветский режим пытался достичь «однозначности». Нет сомнений в том, что на протяжении всей советской эпохи цензура в первую очередь боролась с любыми проявлениями «ереси», однако в 1930-е годы, когда явное инакомыслие было фактически изгнано из публичного дискурса, важной дополнительной задачей стала ликвидация двусмысленности.
В существующей литературе о европейской и особенно о русской цензуре последняя определяется главным образом как подавление свободного слова — свободного по своей сути и природе[4]. Бинарное противостояние цензуры и культурного производства породило бинарную оппозицию «писатели— цензоры» и в конечном счете нашло выражение в дихотомии «государство — общество». В то время как дихотомия «государство—общество» ставилась под сомнение в других сферах исторических исследований, бинарное определение цензуры демонстрировало поразительную живучесть — возможно, из-за того, что оно представляет собой основу, на которой строится самоопределение современных авторов текстов, включая научные (в том числе посвященные цензуре). Эта дихотомия заслоняет от нас реальные процессы культурного производства, погребенные под тяжестью парадигмы репрессивного насилия, направленного сверху вниз — от цензоров как воплощения партийного государства на производителей культурной продукции.
В этой статье мы исходим из предположения о том, что цензура не является односторонним выражением власти цензоров над цензурируемыми, а также из идеи, согласно которой цензура представляет собой не более и не менее чем одну из сил, формирующих культурные процессы[5]. Цензуру можно рассматривать как одну из многочисленных «практик культурного регулирования» — широкого понятия, включающего в том числе рыночные силы, действующие на капиталистическом Западе[6]. Перестав a priori определять природу взаимодействия между цензорами и производителями культурной продукции, мы получим возможность сравнивать различные практики культурного регулирования, наблюдавшиеся в разных местах в разные эпохи, после чего перед историком встанет задача выявления их сходных черт, различий и в конечном счете логики, работающей в каждом из рассматриваемых случаев[7].
Изучение цензурной практики первых двадцати лет советской власти дополнительно осложняется тем обстоятельством, что местонахождение центрального архива Главного управления по делам литературы и издательств (Главлита) за 1922—1937 годы неизвестно[8]. Один из вариантов решения этой дилеммы — использовать архивы региональных организаций Главлита за данный период, многие из которых сохранились. Эта работа написана по материалам регионального карельского архива Главлита, но автор не ставил своей целью ни составление полноценной истории регионального цензурного органа, ни заполнение пробелов в истории центральной цензуры (что можно сделать на основе документов, поступавших из центрального Главлита в данный регион)[9]. Цель автора состояла в том, чтобы на конкретном примере показать, к чему на практике сводилось всеохватывающее стремление к «однозначности», и объяснить, как оно зародилось и какими были его механизмы. Статья начинается с описания общей региональной и институциональной ситуации в Карелии; затем рассматриваются такие макро -практики, как «Перечень сведений, составляющих государственную тайну», и, наконец, мы обращаемся к основной теме — попыткам цензоров искоренить двусмысленность. При этом, среди прочего, мы покажем, как цензоры отыскивали свастику там, где сегодня мы ее не увидим, и завершим статью некоторыми соображениями о том, как можно истолковать данный феномен сквозь призму теории полей Пьера Бурдьё и его работ на тему полисемии.
КАРЕЛЬСКИЙ ПРОЛОГ: РЕГИОНАЛЬНЫЙ И ИНСТИТУЦИОНАЛЬНЫЙ КОНТЕКСТ
Авторы, освещающие историю ранней советской цензуры, по традиции начинают с декрета о печати, изданного Лениным в ноябре 1917 года, затем рассматривают деятельность цензуры в годы Гражданской войны и, наконец, подходят к кульминации — созданию центрального Главлита 6 июня 1922 года. Одновременно с Главлитом в регионах создавались его местные отделения. Соответственно, в Карелии цензурные функции и делопроизводство в октябре были переданы из Отдела военной цензуры ГПУ в новое отделение Главлита. Примерно в течение года работа Карлита — такое название получил карельский Главлит — носила «организационный характер»: производился сбор информации об учреждениях, подконтрольных цензуре, принимались меры к централизации выпуска печатной продукции. Выражаясь более конкретно, в Карлите велась регистрация типографий, библиотек, клубов, театров, кинотеатров и издательств одновременно с выяснением «общественного, политического и имущественного положения [их личного состава]»[10]. В число обследованных учреждений входили Карельская центральная публичная библиотека (крупнейшая библиотека Карелии, насчитывавшая 272 тысяч томов), Государственный драматический театр и кинотеатр для служащих ГПУ. Совместно с ГПУ Карлит изъял из петрозаводских и уездных библиотек, книгохранилищ и книжных лавок 6053 книги и 197 аудио записей. В течение 1923 года он выдал 713 разрешений на издание различных видов печатной продукции, выпуск которой стабильно возрастал[11]. Одна ко предварительная цензура начала действовать на год позже, чем планировалось, — в июле 1923 го да, когда цензоры приступили к работе в редакциях русско- и финскоязычного изданий ежедневной газеты автономной республики «Красная Карелия». Из-за нехватки бюджетных средств карельский Главрепертком — орган театральной цензуры, созданный по указу Совнаркома от 9 февраля 1923 года, — первоначально функционировал под эгидой Карлита.
Отделения Карлита были также созданы за пределами карельской столицы, Петрозаводска, вследствие чего осенью 1923 года карельская цензура находилась в ведении одиннадцати человек, из которых десятеро были членами партии со стажем от трех до шести лет[12]. Большинство цензоров в Петрозаводске и уездах работало в отделах агитпропа, а цензуру красноармейских стенгазет осуществлял сотрудник ГПУ из политотдела карельских пограничных войск. Единственным, кто не совмещал должность в Карлите с другими должностями, был его председатель; все прочие сотрудники Карлита работали также в других административных и партийных организациях. Восемь цензоров были этническими русскими, трое — финнами, семеро говорили только по-русски, двое — только по-фински, еще двое были двуязычными. Назначение председателей Карлита происходило в пол но м соответствии с тенденциями советской национальной политики[13]: основал Карлит и с 1922 года возглавлял его русский, А.А. Хохлов, которого в конце 1920-х годов в ходе государственной кампании по «коренизации» руководящих кадров сменил финн Кангасниеми. После него председателем Кар лита в 1934 году стал другой финн, И.С. Мякинен, который занимал эту должность до января 1938 года, когда был смещен и заменен русским, Г.И. Свиридовым. На смену ленинско-сталинской политике национального само определения и борьбе с «великорусским шовинизмом», сопровождавшейся «карелизацией» и «финнизацией», в 1930-е годы пришло провозглашение русских первыми среди равных, за которым в 1936 году по следовало полномасштабное изгнание финнов и карел из партийной номенклатуры[14].
К 1934 году в Петрозаводске и его районах на полной ставке работало еще больше цензоров, исполнявших все больше разнообразных функций по мере того, как расширялся круг их обязанностей. Под прицел цензуры попали, например, гипнотизер Гутман, не согласовавший свое выступление в кинотеатре «Красная звездочка» с Главлитом, и газеты, использовавшиеся в магазинах в качестве оберточной бумаги[15]. В последнем случае речь шла о том, чтобы оградить население от упоминаний о «врагах народа», содержавшихся в старом номере «Правды»[16]. Для выполнения всех этих многочисленных задач требовались особые навыки[17]. Функционеры Главлита, прежде не имевшие узкой специализации, теперь были распределены по отделам военной, гражданской, технической, радио- и литературной цензуры.
В 1934 году московский инспектор обнаружил, что карельская цензура во многих отношениях оставляет желать лучшего, и напомнил своим провинциальным подчиненным «особые условия Карлита, где особо необходимо соблюдать консперацию»[18]. Он намекал на роль Карелии как приграничного региона, где широко использовался принудительный труд. Конкретно имелись в виду экспортная ориентация карельской лесной промышленности, огромная роль Гулага в жизни республики (порой число заключенных превышало численность местного населения) и большое количество представителей определенной этнической группы — финнов, — имевших родственников на Западе (помимо Финляндии, много финнов жило также на Среднем Западе США). Например, цензор одного приграничного района выражал озабоченность в отношении газеты «Ударник сплава», попадавшей к финским гражданам. Он указывал на то, что «данная газета сразу же по ея выпуску попадает к финнам находящихся в Устье по приемке древесины и ими прочитывается полностью, что усугубляет ответственность за ея содержание»[19]. Поэтому Карлит запретил газетам упоминать об экспортных поставках бракованного леса и о проектах новых дорог в приграничной зоне[20]. С другой стороны, в 1933 году было запрещено писать о Финляндии как о враждебной территории[21]. Кроме того, от цензоров требовалось не оставлять без внимания неверный перевод магазинных вывесок на финский[22]. В 1937 году Москва потребовала, чтобы все региональные Главлиты составили списки иностранцев, подписанных на издания соответствующих регионов. Карлит представил список из 21 зарубежного подписчика финскоязычного издания «Красной Карелии», куда входили как почтовый ящик в Берлине, так и Ассоциация финских работников в Норвуде (штат Массачусетс)[23]. Более того, были строго запрещены упоминания о присутствии в Карелии заключенных трудовых лагерей и сосланных «кулаков». В частности, табу было наложено на одно из слов, которыми обозначались последние, — «трудпоселенцы»; один из цензоров получил инструкцию заменять его на что-нибудь вроде «по социальному происхождению — бывшие кулаки»[24].
В целом, запоздалый и бессистемно протекавший процесс создания региональной карельской цензуры в начале 1920-х годов все же направлялся центральными московскими органами. В дальнейшем изменение международной обстановки стало диктовать особое отношение к Карелии как к региону, требовавшему повышенного внимания, советская национальная политика привела к изменению этнического состава карельских цензоров, а центральная цензурная политика повлекла за собой перестройку внутренней институциональной структуры карельского цензурного органа.
ЦЕНЗУРНАЯ ПРАКТИКА
В 1930-е годы на советскую цензуру была возложена дополнительная обязанность — борьба с двусмысленностью. Между тем, в течение всего советского периода цензурная практика была направлена на ликвидацию инакомыслия. Что можно сказать на примере Карелии о том, как решалась эта основная задача?
В Советском Союзе практиковалась как предварительная, так и последующая цензура. В рамках предварительной цензуры цензор вмешивался в процесс создания культурной продукции, различными способами воздействуя на ее производителей[25]. Например, один районный цензор перед первомайским парадом 1936 года просил командира стрелкового полка выводить своих солдат на публику так, чтобы «фотографы не смогли произвести фотографирование… вверенного Вам полка»[26]. Разумеется, в издательствах цензоры также тщательно отслеживали предосудительные материалы.
Что касается практик последующей цензуры, то они включали в себя, в частности, принятие мер к тому, чтобы та или иная культурная продукция не попала в обращение (скажем, уже напечатанный тираж книги мог быть уничтожен, не дойдя до магазинов), а также изъятие продукции, уже находящейся в обращении: так, из 1900 экземпляров номера сельской газеты «Колхозник» от 6 октября 1934 года 1507 были конфискованы на сельской почте до того, как их успели распространить, а еще 300 экземпляров изъяты из киосков и у подписчиков. Однако оказалось, что еще 12 экземпляров уже были пущены на туалетную бумагу, 50 куплены «неизвестным гражданином» для оклейки стен, а 11 человек просто отказались возвращать газету. Все конфискованные экземпляры подлежали сожжению в районной цензуре, членам партии из числа подписчиков, не подчинившихся требованию о возврате газеты, был сделан выговор, а дело «о не выдаче газеты б<ывшим> белобандитом Мыльниковым» было передано «н<ачальни>ку райотдела НКВД»[27]. Могли уничтожаться нежелательные фрагменты продукции, попавшей в обращение (например, замазывались имена в библиотечных книгах). В-четвертых, вводились ограничения на доступ к продукции, находившейся в обращении (отделы «спецхрана» в библиотеках)[28]. И, наконец, до или после выпуска в обращение культурная продукция могла быть снабжена специальными аннотациями или комментариями.
Важнейшим орудием насаждения ортодоксальности — в чем заключалась основная цель цензуры — служил «Перечень сведений, составляющих государственную тайну». Этот «Перечень», который цензоры в своем кругу нередко называли «Талмудом», представлял собой совершенно секретный список запрещенных авторов и текстов, рассылавшийся московским Главлитом по своим региональным отделениям[29]. Подобно тому, как папский «Индекс запрещенных книг» («Index Librorum Prohibitorum», 1559—1966) являлся негативным зеркальным отражением текстов, считавшихся у католиков священными, так и «Перечень» можно назвать диалектической противоположностью советского канона. В своей работе, посвященной канону и цензуре, Алейда и Ян Ассман проводят различие между идеальными типами сакрального и идеологического канонов[30]. Сакральный канон, прочно укоренившийся в коллективной памяти, обладает вневременным ореолом, благодаря чему почти не требует от общества усилий по сохранению себя, выражающихся в повторах, новых воплощениях и ритуалах. «Идеологии» же, напротив, существуют лишь «в условиях непрерывного воспроизведения и повторения [их] зафиксированного смыслового ядра. Не бывает так, чтобы истина… тихо становилась самоочевидной, она требует всестороннего подтверждения»[31]. В раннем сталинском обществе, когда в коллективной памяти еще был жив трагический опыт коллективизации, индустриализации и голода, советский канон обнаруживал весьма высокую степень соответствия идеально-типичному идеологическому канону. Гигантская пропагандистская машина непрерывно пела дифирамбы недавно канонизированной культурной продукции и пыталась внедрить ее в коллективную память.
Работа с «Перечнем» велась в строгом секрете. Его пронумерованные экземпляры в ограниченном количестве распространялись московским Главлитом по региональным отделениям. В нашем случае из Карлита поступило письменное подтверждение получения «Перечня», содержавшее список цензоров, которым были розданы его экземпляры[32], причем цензорам напоминали, что они несут «партийную и уголовную ответственность» за утрату «Перечня»[33]. Перечень» не предназначался для вечного хранения в архиве Карлита: специалисты по секретному делопроизводству из Наркомпроса, обкома партии, НКВД и Карлита периодически сжигали устаревшие издания «Перечня»[34]. Тот факт, что изменения в нем скрывались даже от цензоров, несмотря на их высокий уровень допуска к секретным материалам, указывает на нестабильность советского канона и подтверждает, что тот имел идеологический, а не сакральный статус. Из «Индекса запрещенных книг» тайны никогда не делали. Кроме того, секретность, окружавшая «Перечень», свидетельствует о существовании скрытого напряжения, вызванного воплощением социалистической утопии — по определению, оторванной от времени и пространства — в конкретном месте и в конкретную эпоху[35]. Согласно официальной идеологической установке, Советский Союз приступил к строительству социализма в годы 1-й пятилетки и завершил его построение к окончанию 2-й пятилетки, приблизительно к моменту принятия Сталинской Конституции в 1936 году. Однако какие бы сложные формы реально ни принимало в 1936 году партийное самосознание, предполагалось, что при социализме время остановит свое течение, а избранные канонические тексты — в первую очередь классические труды четверки Маркс—Энгельс—Ленин—Сталин — наделялись сакральным и вечным статусом. Стремительное перемещение различных текстов из канона в «Перечень», разумеется, не соответствовало саморепрезентации советского режима во второй полови не 1930-х годов. Соответственно, за стремлением центрального Главлита оградить региональных цензоров низшего уровня от знакомства со старыми выпусками «Перечня» скрывалось смущение, вызванное расхождением между реальностью и представлением о том, какой ей полагалось быть.
НОВЫЙ ЦЕНЗУРНЫЙ РЕЖИМ 1930-х ГОДОВ, ИЛИ ПРОБЛЕМА ПОЛИСЕМИИ
Несомненно, насаждение канона путем отсечения культурной продукции, пере численной в «Перечне», являлось главной задачей советской цензуры в течение всей советской эпохи. Впрочем, в 1930-е годы, когда считалось, что цензуры уже давно не существует и цензура в таких враждебных странах, как Япония, в официальном советском дискурсе стала отождествляться с политической отсталостью, в дополнение к своей первичной функции советская цензура получила еще одну[36]. Цензоров все сильнее беспокоило то, что реципиенты могут приписывать канонической культурной продукции иной смысл, нежели тот, который имели в виду ее создатели. Гораздо чаще, чем в 1920-е годы, цензоры ставили себя на место потребителей и пытались искоренить саму возможность ненамеренных неортодоксальных интерпретаций. Как будет показано ниже, они усматривали опасность таких интерпретаций в некоторых процессах, порождающих новые смыслы, — таких, как непреднамеренное сочетание символов с их окружением, текста с контекстом. Устранение такого контекста стало важной частью цензурного процесса.
В архивных материалах Карлита повышенное внимание к угрозе семантической двусмысленности прослеживается с 1934 года. В ноябре цензоры получили от руководства предупреждение: «Ввиду неоднократных искажений названий ряда городов на географических и прочих картах… приказываю внимательно следить за правильной транскрипцией наименования городов (особенно таких как Ленинград, Сталинград, Сталинабад и т.д.)»[37]. Во время чистки 1935 года цензоров призывали уделять особое внимание моносемичности иллюстративных репрезентаций: «В “Исутюэ” Сегозерского р-на помещен снимок т. Калинина, напоминающий больше Троцкого, чем т. Калинина. Необходимо проследить, чтобы снимки выходили ясными, понятными. Неясные необходимо снять при предварительной цензуре»[38]. Кроме того, простые технические ошибки, допущенные в процессе воспроизведения канонических образов коммунистической элиты, могли быть поставлены в вину не только цензору, но и печатнику. Так, печатник Кузнецов из местной типографии в Шелтозере сделал техническую ошибку, из-за которой тираж газеты был выпущен «с искаженным портретом тов. К.Е. Ворошилова». 962 экземпляра газеты «Красное Шелтозеро» от 18 августа 1936 года были изъяты, на Кузнецова наложили «административное взыскание» и заставили его оплачивать перепечатку тиража и стоимость испорченной бумаги из своего кармана[39].
В некоторых случаях цензурные органы находили неуместным контекст, в котором воспроизводились высказывания советских руководителей. Например: «…в журнале “Кролиководство” № 7… в статье “Мешают люди” речь товарища Сталина о кадрах давалась в форме халтурного художественного очерка. Статья начиналась так: “Было солнечно когда Шмелев читал речь товарища Сталина, произнесенную 4-го мая… Высоко в небе распевали жавороны???... Ольга Ковалева распевала веселую Шендарбу… Кроличницы припевали “кормай-ваты-ваты-ваты”. Они слушали великие слова вождя...”»[40] В данном случае цензура сочла, что непогрешимая чеканная формулировка «они слушали великие слова вождя» подвергается осмеянию в контексте народных песнопений.
В следующем случае московский Главлит обвинял цензуру минского радио в нарушении установки на соблюдение соответствия между характером радиопередачи и «событиями политического момента»: «Несмотря на эти указания в Минске 22 января, в день годовщины смерти Ленина по радио было передано несколько “цыганских романсов” и “фокстротов”. 23 января в Минске же после передачи по радио текста обвинительного заключения по делу троцкистского антисоветского центра в эфир пошла траурная музыка (Шопен, Соната си-бемоль-минор)»[41].
На главной площади Петрозаводска после убийства Кирова была установлена его статуя (ил. 1). Однако среди населения сразу же получили хождение такие интерпретации памятника, которые совершенно не соответствовали заложенному в нем смыслу. В бумагах Карельского партийного архива сохранился список обвинений в адрес главной политической фигуры Карелии, секретаря обкома Ирклиса, доводившихся до сведения партийного руководителя Ленинграда и секретаря ЦК Жданова. Автор этого документа, некий И.Г. Лаатикайнен, завершал перечисление на резкой ноте, выдвигая против Ирклиса самое главное обвинение — в утрате «партийной бдительности», которую усматривал в худшей из всех допущенных Ирклисом ошибок:
В дополнение всему сказанному приведу еще один факт, который, по-моему, является если не сознательным вредительством, или политическим хулиганством, то во всяком случае большим упущением. В городе Петрозаводске на площади Свободы воздвигли осенью 1936 года памятник С.М. Кирову. Поза в памятнике вообще не характерная для С.М. Кирова. Кроме того он стоит спиной к проспекту Карла Маркса (главная улица) и дому народного творчества и лицом к городской бане; если смотреть на памятник со стороны хода летнего сада, то одна рука, протянутая вперед (другая, левая рука в кармане брюк), с вытянутым передним пальцем, образует как бы мужской половой член. Когда я об этом заявил Ирклису, то он только засмеялся, дав понять, что не стоит на всякие мелочи обращать внимания[42].
Зрители воспринимали указательный палец Кирова и как собственно палец, и как пенис (ил. 2). В годы Большого террора такая двусмысленность приобретала потенциально смертоносный аспект. В период «брежневского застоя» палец Кирова не утратил своей неоднозначности, но его двойной смысл уже практически не грозил гибельными последствиями. Двусмысленный палец Кирова превратился в иронический элемент повседневной советской жизни Петрозаводска.
Иногда в газетах приводились высказывания лиц, объявленных врагами народа, с целью их дискредитации. Опасаясь потенциальной пагубности этой практики, цензура нередко противодействовала такого рода стратегиям публичного порицания, вычеркивая соответствующие пассажи. В следующем примере речь идет о финскоязычном издании «Красной Карелии»: «В газете № 25 из статьи “о кулацкой вылазке” изъято место, где указано, что кулаки сделали попытку поджигать здания правления колхоза, с/совета и организовали вооруженное нападение на представителя с/совета»[43].
Во время Большого террора Карлит разослал карельским районным цензорам циркуляр, в котором от тех требовалось не допускать «так называемых “опечаток”». «Так называемых» — потому что в политическом контексте типографские опечатки могли приобрести смысл, воспринимавшийся как еретический. Цензура все чаще относилась к таким опечаткам как к проявлению «контрреволюционной деятельности». Помимо борьбы с типографскими ошибками, автор циркуляра призывал цензоров не оставлять без внимания «неправильный перенос слов», приводя в пример перенос — и соответствующее визуальное разделение — слов «контр-революционный» и «анти-большевистский» в газете «Советская Карелия» от 14 ноября 1938 года. «…Такой перенос слов является грубейшим политическим искажением», — считал председатель петрозаводского Карлита Свиридов[44]. Иными словами, если читатель не замечал отрицательный префикс «контр-» или «анти-», абзац приобретал противоположный смысл[45].
Кроме того, цензура пыталась свести к минимуму дополнительные смыслы, источником которых могло стать соседство иллюстрации и текста, не имеющих друг к другу никакого отношения. Карлит предупреждал районных цензоров о недопустимости повторения неприятного случая, произошедшего в одной местной газете, где «был помещен портрет героя китайского народа Мао-Дзе-Дуна, а сразу же под этим портретом была помещена маленькая заметка под заголовком: “Эпидемия холеры в Китае”. Таким образом получилось политически неправильное и даже контрреволюционное сочетание»[46]. Аналогичным образом, согласно одному источнику, цензоры в 1930-е годы были обязаны просматривать газетные страницы на просвет с целью предотвращать нежелательное наложение материалов. Так, в одном из номеров газеты «Труд» за 1937 год на одной странице был помещен портрет Сталина, а на обороте — изображение рабочего с молотом в руке. При взгляде на просвет могло показаться, что рабочий бьет Сталина молотом по голове[47].
В конце 1930-х годов усилия по искоренению полисемии приобрели новый размах. Омские цензоры конфисковали в местном издательстве «Омгиз» целый тираж только что напечатанной брошюры с речью Сталина: «Художественное оформление обложки было исполнено так, что если перевернуть рисунок, то над колоннами вырисовывалась царская корона»[48]. К декабрю 1935 года относится первое проявление впоследствии охватившего цензоров стремления отыскивать свастики там, где сегодня мы бы их не увидели: «В период работ VII конгресса Коминтерна фото-репортером “Союзфото” Лоскутовым был произведен снимок тт. Сталина и Димитрова… сидящих в президиуме. Пряди волос на лбу у тов. Димитрова так переплетаются, что получается впечатление подрисованной свастики… Главлит категорически запрещает дальнейшее печатание указанного снимка»[49].
Единственным документом в архиве Карлита, к которому в качестве доказательства приложено реальное изображение, является канонический портрет Сталина, напечатанный в финскоязычном журнале «Ринтама» (ил. 3).
Как гласило письмо из Москвы в Петрозаводск, «Главлит РСФСР обращает Ваше внимание на то, что в журнале “Ринтама” № 9-10 на финском языке на портрете т. Сталина (стр. 6) пуговица френча пришита крестообразно и имеет большое сходство с фашистской свастикой. О принятых мерах сообщите» (ил. 4)[50].
Как истолковать эти явления? Подобные случаи разбирают Владимир Паперный и Катерина Кларк, наряду с прочими исследователями рассматривавшие вопрос о производстве смыслов в сталинской культуре. Паперный упоминает о скульптурном изображении серпа и молота, который в 1939 году не стали устанавливать на крыше павильона «Механизация» на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке (ВСХВ): «Молот оказался “вредительски” повернут к острой кромке серпа, что, по мнению строителей, могло привести к кон фронтации рабочих и крестьян»[51]. Паперный приписывает сталинской культуре склонность к «мифологическому мышлению», при которой символ — в данном случае серп и молот — непосредственно отождествляется с его значением: рабочими и крестьянами. В аналогичном ключе агенты НКВД проверяли внутренность статуи Сталина на ВСХВ, опасаясь того, что бомба, которую могли туда подложить вредители, не только разрушит статую, но и причинит вред самому Сталину[52]. Кроме того, Паперный описывает парадоксальную на первый взгляд ситуацию: массовое распространение изображений Ленина и Сталина, помещавшихся даже на предметах повседневного быта, сопровождалось резким ростом беспокойства по поводу их возможной десакрализации. В свою очередь, Катерина Кларк отмечает, что чем большей ритуализации подвергался советский роман в эпоху «высокого сталинизма» и чем меньше вольностей допускал его сюжет, тем больше перед автором открывалось возможностей сыграть на «скрытой двусмысленности самих символов». «Таким парадоксальным образом, — пишет Кларк, — сама жесткость конструкций социалистического реализма допускала более широкую свободу выражения, чем было бы возможно в случае меньшей ритуализации романа»[53].
Попытки искоренить полисемию наблюдались не только в советской культуре[54]. Особенность цензурных источников состоит в том, что они позволяют нам изучать — едва ли не как под микроскопом — сам процесс, в ходе которого советский режим пытался устранить двусмысленность,
скрытую в символах и в их сочетаниях. Соответственно, дальнейшее представляет собой попытку указать, что могут добавить к объяснению борьбы с двусмысленностью в сталинской культуре теория полей Пьера Бурдьё, и в частности его эссе «Создание и воспроизведение законного языка».
Стремление советской культуры к ограничению семантической неоднозначности можно рассматривать не как изолированное явление, а в рамках процесса, который Бурдьё называл «унификацией лингвистического [поля]»[55]. Иными словами, речь идет об объединении и слиянии различных лингвистических полей. Например, разнородному демократическому обществу не свойственно беспокойство ни по поводу наличия у языка полисемического потенциала, ни из-за того, что в глазах разных групп одни и те же слова или символы имеют различный смысл[56]. Лишь после интеграции этих групп «в единое “лингвистическое сообщество”» начинается их коммуникация в рамках общего поля и становится заметным различие в значениях, приписываемых ими одним и тем же символам[57]. По словам Бурдьё, «унификация лингвистического [поля] означает, что каждый символ явно приобретает все больше и больше значений»[58].
Именно к периоду «великого перелома» относятся форсированные усилия советского режима по созданию «единого лингвистического сообщества» — проекта, по прагматическим соображениям положенного на полку в эпоху НЭПа, отличавшуюся большей дифференциацией лингвистических полей. Советский режим ожидал, что к концу 2-й пятилетки, после завершения кампаний по коллективизации и индустриализации, все станут интерпретировать все символы единообразно. Однако, как аксиоматически указы вает Кларк, «язык мультивалентен», и даже если мы примем менее категоричную форму лировку этой аксиомы — «язык обладает социально опосредованным потенциалом к мультивалентности», — то все равно сможем сказать, что беспокойство, отражавшееся в цензурных документах, являлось результатом неспособности большевиков устранить из языка потенциал к мультивалентности[59]. Цензоры, предчувствуя многозначное прочтение символов, пытались повлиять на культурную продукцию, находившуюся в процессе производства, и не допустить возникновения непреднамеренных смыслов. Потому-то цензоры и видели свастики и царские короны там, где сегодня мы бы их не увидели.
В культуре Советского Союза приблизительно с конца 1920-х годов и по меньшей мере до конца Второй мировой войны свастика играла уникальную роль, будучи самым распространенным символом из числа воплощавших все, противостоящее большевизму. Например, еще до установления нацистского режима в Германии свастики в огромном количестве появлялись на карикатурах в «Правде» в качестве едва ли не живущих своей жизнью знаков, способных прицепиться к любому предмету — чаще всего к одежде[60]. В коллективном воображении свастика фигурировала как маркер, обозначавший скрытую антибольшевистскую угрозу и опасную заразу. Цензоры в 1930-е годы не знали других символов, сопоставимых со свастикой по своему подрывному потенциалу.
Почему же поиск свастик представлял собой лишь одну фазу, имевшую начало и конец? Для ответа на этот вопрос следует более внимательно изучить эпоху «великого перелома» с ее перетасовкой различных сфер. Согласно Бурдьё, каждая сфера функционирует согласно своей собственной логике. В годы «великого перелома» экономическая сфера приобрела такое значение, что ее логике стало подчиняться большинство других сфер. Эта логика являлась логикой плановой экономики, строившейся в ходе ускоренной индустриализации. По годовым планам начали работать ученые и поэты-фольклористы, планы концертов появились у музыкантов, и цензура не составляла исключения. Несмотря на то что цензурные планы per se нам неизвестны, всевозможные практики плановой экономики проникли и в цензуру. Ее работу отныне структурировали стандартизированные бланки, в которых все советские цензоры фиксировали внесенные ими поправки, статистика по вычеркиваниям, сделанным предварительной цензурой, регулярные доклады начальству, а также ежегодный отчет[61]. К окончанию 2-й пятилетки советскую экономику охватили многочисленные кампании по повышению производительности — такие, как социалистические соревнования и стахановское движение.
Во многом подобно шахтерам из одного региона, чьи трудовые достижения сравнивались в газетах с достижениями шахтеров из другого, цензоры относились к своей деятельности как к соревнованию с другими цензорами на воображаемом общесоветском социалистическом рыночном пространстве, скреплявшемся благодаря циркулярам из центра, в которых регулярно сопоставлялась работа цензоров на местах и приводились их рейтинги, а также всесоюзной статистике по итогам года, показывавшей относительное количество материалов, прошедших через различные отделения советской цензуры, и распределение этих материалов по категориям[62]. Вместе с тем в течение 1936—1938 годов цензоры не могли не ощущать постоянной угрозы, источником которой был печально известный репрессивный характер советской экономики. Если карельскому цензору не удавалось увидеть свастику там, где ее находил конкурент, поощряемый к этому кем-либо вышестоящим (скажем, чиновником центрального Главлита), то карельского цензора могли ожидать всевозможные негативные последствия — от выговора до смертельно опасных обвинений во «вредительстве» и «контрреволюционной деятельности». С другой стороны, центральным властям могло не понравиться излишнее рвение цензоров на местах, отыскивающих свастики там, где их не было, — что грозило цензорам теми же самыми негативными последствиями.
Так, начальник Карлита Мякинен 22 декабря 1937 года отправил в московский Главлит письмо, в котором писал о брошюре, выпущенной центральным партийным издательством: «На 2-й странице помещен портрет т. Сталина. При просмотре портрета обнаруживается явная контрреволюция. На рукаве отчетливо видно изображение Муссолини. На груди отчетливо видны буквы составляющие слово Гитлер»[63]. Центральный Главлит немедленно ответил: «Категорически запрещаются всякие попытки к задержанию брошюры т. Сталина “О проекте конституции Союза ССР”. Не поддавайтесь на очевидную провокацию. Попытка найти на портрете Сталина особые знаки, по нашему мнению, была попыткой врагов лишить страну этой брошюры во время избирательной кампании»[64].
Напомним, что в попытках объяснить отношение сталинской цензуры к семантической двусмысленности мы опираемся на работы Бурдьё, посвященные специфической проблеме полисемии. На более абстрактном уровне мы обращаемся к его теории полей, отвергающей предпосылку о единообразном развитии всех сфер общества. Согласно этой теории, социум разделен на отдельные сферы (поля), каждая из которых развивается согласно своей собственной логике и в своем собственном темпе. Выражаясь более конкретно, вышеупомянутые случаи со свастиками объясняются совокупностью ряда причин. Во-первых, мы сослались на выдвинутый Кларк аргумент о том, что любой язык обладает потенциалом к наделению каждого символа бесконечным числом смыслов. Во-вторых, аксиома о многозначности, присущей языку, была видоизменена нами с учетом идеи Бурдьё о социальной природе языка. Особую роль в данной статье играет мысль Бурдьё о том, что многозначность символов проявляется лишь в такой ситуации, когда различные группы, обычно по-разному интерпретирующие одни и те же символы, выходят за пределы своей группы и вступают в коммуникацию с другими группами в рамках одного пространства. Это соображение рассматривалось нами применительно к Советскому Союзу: «большой рывок» являлся именно попыткой унифицировать лингвистическое поле, то есть создать единое, общее для всех дискурсивное пространство. За этим стремлением к объединению лингвистического поля стояла большевистская идеология с ее телеологическим требованием продолжить Революцию после перерыва в годы НЭПа и воплотить на Земле социалистическую утопию. В-третьих, исходя из мысли Бурдьё о том, что каждое поле функционирует в соответствии со своей особой логикой, мы указываем, что логика экономического поля, имевшая первоочередное значение в глазах политических акторов, находившихся у власти, начала структурировать все прочие поля. Предпосылками этой логики служили особенности плановой экономики. Так, когда в конце 1930-х годов в стране начались кампании по повышению производительности труда, цензоры повели вышеописанную борьбу со свойственной языку полисемией по двум взаимосвязанным причинам: с одной стороны, они цеплялись за утопическую идею о необходимости создания чистого, единого лингвистического поля, но в условиях почти полного отсутствия откровенной ереси начали отыскивать в культурной продукции воображаемые еретические смыслы, которые могли быть прочитаны населением. С другой стороны, логика плановой экономики в конце 1930-х годов подчиняла своему влиянию повседневную цензурную практику, приводя к появлению своеобразных «стахановцев» среди цензоров. Эти цензоры-«стахановцы» перевыполняли план по ликвидации проявлений ереси, описанных в «Перечне», и находили еретические знаки там, где мы бы их не увидели.
Несмотря на существование «обычной цензуры», чья задача заключалась в ликвидации неордотоксальной культурной продукции, работа цензуры в сталинской России начала подчиняться весьма уникальному вторичному принципу. Цензура 1930-х годов не только стремилась оградить публику от еретической культурной продукции, но и пыталась сохранить контроль над интерпретациями продукции, допущенной к распространению в обществе. Более того, цензура ставила своей целью сведение всех потенциальных интерпретаций культурной продукции к единственной интерпретации и была поглощена искоренением самой возможности иных прочтений. В своей борьбе с полисемией сталинская цензура 1930-х годов оставила за собой бумажный след, не выявленный больше ни в одном другом обществе, включая авторитарные. В этом отношении она также отличалась от царской и ранней советской цензуры 1920-х годов.
Вообще говоря, царская цензура также принимала меры к устранению двусмысленности, хотя в ином контексте и в существенно меньших масштабах. Параграф 151 «Сборника постановлений и распоряжений по цензуре» 1862 го да гласил: «Не позволяется пропускать к напечатанию места в сочинениях и переводах, имеющие двоякий смысл, ежели один из них противен Цензурным правилам»[65]. А в «Конфиденциальном предложении бывшего Министра Народного Просвещения, от 31 мая 1849 года» выражалось недовольство изданием майского номера «Отечественных записок», «хотя и не находится ничего прямо противного Цензурным правилам». В отношении одной из статей в этом «толстом журнале» автор задавался вопросом: «Фразы сии не могут ли, в руках людей неблагонамеренных, или в понятиях неопытных юношей, сделаться поводом к самым двусмысленным, превратным и даже преступным толкованиям?» Далее он предупреждает: «Двусмысленность нередко столько же опасна, как и прямо выраженная предосудительная мысль, иногда даже и более, потому что прямо вредному не дает места цензура»[66]. Однако в целом усилия царской цензуры были направлены на то, чтобы оградить общественность от всего, считавшегося недозволенным, и в первую очередь от покушений на самодержавие, православие и нравственность[67]. В словаре царских цензоров под «двусмысленностью» понимались подрывные стратегии, сознательно использовавшиеся производителями культурной продукции; в дореволюционную эпоху борьба с двусмысленностью никогда не достигала такого размаха и не принимала таких форм, которые наблюдались в 1930-е годы, при Сталине.
Революция, взорвавшая и перемешавшая все прежние символы, продолжилась при Сталине всеобъемлющими попытками взять под контроль их значения. В планах стояло создание сферы чистой однозначности. По иронии судьбы, уже через десять лет после смерти Сталина писатели вели сознательный подрыв системы, играя на присущей языку многозначности. Например, Андрея Синявского называли «самым опасным из всех авторов диссидентской оттепели… в смысле слова, танца, искрящегося смеха и множества значений, в противоположность тяжелому и однозначному “тоталитарному слову” классических советских произведений»[68]. А в 1970-е годы известная точка у пьедестала статуи Кирова на площади Свободы в Петрозаводске стала излюбленным местом фотосъемки у туристов. Если в 1930-е годы насмешка над двойным смыслом памятника могла быть поставлена в вину партийному секретарю Карелии, то полвека спустя ради этого двойного смысла советские туристы хранили такие снимки в семейных фотоальбомах.
Авториз. пер. с англ. Николая Эдельманa
[1] Автор выражает благодарность Грегу Кастилло, Карле Хессе, Питеру Холквисту, Брайану Кассофу, Малте Роль -фу, Юрию Слезкину, Реджинальду Зелнику и слушателям доклада на конференции «AAASS» в Бостоне (1996), в Беркли и Стэнфорде, а также в университетах Эрлангена, Тюбингена и Берлина им. Гумбольдта за их полезные замечания. Оригинал статьи: Plamper J.Abolishing Ambiguity: Soviet Censorship Practices in the 1930s // Russian Review. 2001. Vol. 60. № 4. P. 526—544. Доклад, ставший основой этой статьи, был также прочитан на конференции «Проекты модерности: Конструируя “советское” в европейской перспективе», проходившей в Перми 24—26 июня 2013 года и организованной Центром сравнительных исторических и политических исследований ПГНИУ при поддержке института «Открытое общество».
[2] Авербах Л. О целостных масштабах и частных Макарах // На литературном посту. 1929. № 21—22. С. 164 (цит. по предисловию Виктора Чалмаева в:Платонов А. Государственный житель. Проза, письма. М., 1988. С. 23). Реакция Сталина известна нам лишь по пересказам (Там же. С. 22).
[3] Это отмечали, в числе прочих, Оксана Булгакова (см.: Bulgakowa О. Die Gartenbank oder wie ein ikonischer Diskurs entsteht: Vertovs «Drei Lieder über Lenin» // Kultur im Stalinismus: Sowjetische Kultur und Kunst der 1930er bis 50er Jahre / Hrsg. Gabriele Gorzka. Bremen, 1994. S. 198) и Игорь Голомшток (см.:Голомшток И. Тоталитарное искусство. М., 1994. С. 170).
[4] Как выразился специалист по советской цензуре: «Слово, особенно слово свободное и независимое, издревле вызывало к себе ненависть властей предержащих. <...> На какой-то неизведанной глубинной первооснове языку присуще сопротивление диктату, насилию» (Блюм А.В. За кулисами «министерства правды». Тайная история советской цензуры. 1917—1919. СПб., 1994. С. 6).
[5] Еще в 1927 году Вальтер Беньямин утверждал, что производители культурной продукции и государство в Советской России не противостоят друг другу, а находятся в состоянии тесного взаимодействия. «Интеллектуал, — писал он, — это прежде всего функционер, работающий в цензуре, в органах правосудия или в финансовых структурах… и участвующий в труде — что означает, по крайней мере в России, причастность к власти» (Benjamin W.Moskau // Benjamin W. Denkbilder. Frankfurt am Main, 1974. S. 39).
[6] См.: Censorship and Silencing: Practices of Cultural Regulation / Ed. by Robert C. Post. Los Angeles, 1998.
[7] К сравнительному изучению цензурных практик призывал Роберт Дарнтон, предлагая в первую очередь анализировать организационные принципы цензуры в конкретных обществах (сам он рассматривает практику привилегий во Франции при «старом режиме» и практику планирования в ГДР). См.: Darnton R.Censorship, a Comparative View: France, 1789—East Germany, 1989 // Representations. 1995. № 49. P. 40—60.
[8] Согласно Блюму и Т.М. Горяевой, стандартный ответ организаций—наследников Главлита и КГБ на все вопросы, связанные с местонахождением центральных архивов Главлита, сводится к тому, что эти архивы «утрачены» или «уничтожены» (см.: Блюм А.В. За кулисами… С. 17—18; История советской политической цензуры. Документы и комментарии / Под ред. Т.М. Горяевой. М., 1997. С. 18).
[9] Архивы Карлита за 1922—1924 и 1934—1939 годы хранятся в Центральном государственном архиве Республики Карелии (ЦГА РК), ф. 757. Единственными известными нам исследованиями региональной цензуры являются: Fain sod М.Smolensk under Soviet Rule. London, 1958, esp. chap. 19; Олейникова Т.В.Деятельность специальных органов идейно-политической цензуры литературных произведений в СССР в конце 1920-х — начале 1930-х годов (по материалам Сибири) // Развитие книжного дела в Сибири и на Дальнем Востоке. Новосибирск, 1993. С. 66—82; а также статьи Галины Степановой, Анетты Бакановой и Ильи Левченко в сб.: Цензура в России. Материалы международной научной конференции 14—15 ноября 1995 г. Екатеринбург, 1996. Кроме того, о советской цензуре см. сборники документов: Фогелевич Л.Г. Действующее законодательство о печати: Систематический сборник. М., 1927 (и последующие издания); Бабиченко Д.Л. «Литературный фронт»: История политической цензуры 1932— 1946 гг. Сборник документов. М., 1994; История советской политической цензуры. К числу монографий на основе архивных исследований, сборников и отдельных статей относятся: Бабиченко Д.Л. Писатели и цензоры. Советская литература 1940-х годов под политическим контролем ЦК. М., 1994;Блюм А.В. За кулисами…; Он же. Еврейский вопрос под советской цензурой. СПб., 1996; Он же. Советская цензура в эпоху тотального террора: 1929—1953. СПб., 2000; Fox М. Glavlit, Censorship and the Problem of Party Policy in Cultural Affairs, 1922—28 // Soviet Studies. 1992. Vol. 44. № 6. Р. 1045—1068; Исключить всякие упоминания… Очерки истории советской цензуры / Под ред. Т.М. Горяевой. Минск, 1995; Костырченко Г.В. Советская цензура в 1941—1952 годах // Вопросы истории. 1996. № 11—12. С. 87—94; Зеленов М.Б. Главлит и историческая наука в 20—30-е годы // Вопросы истории. 1997. № 3. С. 21—36. См. также: The Soviet Censorship / Ed. by Martin Dewhirst and Robert Farrell. Metuchen, 1973; The Red Pencil: Artists, Scholars, and Censors in the USSR / Ed. by Marianna Tax Choldin and Maurice Friedberg. Boston, 1989; Ermolaev H. Censorship in Soviet Literature: 1917—1991. Lan ham, MD, 1997.
[10] ЦГА РК. Ф. 757. Оп. 3. Д. 1/1. Л. 5.
[11] Большинство разрешений относилось к петрозаводским изданиям (84%) и к периодической литературе. Общий тираж типографской продукции вырос с 9395 экземпляров в январе 1923 года до 67971 экземпляров в декабре того же года. 48% тиража приходилось на долю государственных изданий, 19% — на долю частных (эта цифра включает частные объявления, афиши и анонсы; книг, изданных частным образом, зафиксировано не было), 9% — на партийные публикации, 8% — на издания нэповских кооперативов, 7% — на издания профсоюзов, 5% — на военные издания и 4% — на издания учебных заведений (Там же. Л. 7 об., 8 об. — 10).
[12] Эти и прочие сведения о составе Карлита см. в: Там же. Л. 2 об. — 5. Партийные кадры в начале 1920-х годов были в Карелии редкостью. Если в мае 1920 года в республике насчитывалось 2224 члена партии, то после чистки 1921 года их число сократилось до 825 (в 1922 году): 566 из них были этническими русскими, 150 — карелами и 109 — финнами. См.: Kauppala Р. Die qualvolle Geburt und das kurze Aufblühen des autonomen Sowjet-Karelien: Ost-Karelien 1917—1930 // Finnland-Studien / Hrsg. Edgar Hösch. Wiesbaden, 1990. S. 208. Сами цензоры почти не оставили следов в исторических источниках. Публикация мемуаров театрального цензора, не содержавших, впрочем, ни одного упоминания о цензуре, воспринималась в 1958 году как сенсация (Блюм А.В. За кулисами… С. 161, 315, сн. 1). Исключениями постсоветского периода являются:Richmond S. «The Eye of the State»: An Interview with Soviet Chief Censor Vladimir Solodin // Russian Review. 1997. Vol. 56. № 4. P. 581—590; а также книга бывшего цензора из Башкирии: Валитов О.К. Печать и цензура. Уфа, 1995.
[13] См.: Slezkine Y. The USSR as a Communal Apartment, or How a Socialist State Promoted Ethnic Particularism // Slavic Review. 1994. Vol. 53. № 2. Р. 414—452.
[14] Поводом для этой чистки послужило «дело Гиллинга—Ровио», названное так по именам секретаря Карельского совнаркома (с 1923 года) Эдварда Гиллинга и секретаря партии (с 1929 года) Густава Ровио (оба были этническими финнами). См.: Такала Е.И. Дело Гиллинга—Ровио // Их называли КР. Репрессии в Карелии 20—30-х годов / Под ред. А. Цыганкова. Петрозаводск, 1992. С. 34—73.
[15] Этот пример от 8 мая 1934 года взят из: ЦГА РК. Ф. 757. Оп. 1. Д. 1/4. Л. 3.
[16] Там же. Оп. 2. Д. 1/1. Л. 51. О том, как неохваченная ниша фотопродукции (открытки, фотопортреты) была передана в ведение военной цензуры (Отдел военной цензуры, ОВЦ), см.: Там же. Оп. 1. Д. 1/2. Л. 40. ОВЦ был создан указом Совнаркома от 23 сентября 1933 года — возможно, в контексте общей милитаризации советского общества, маньчжурского кризиса и установления в Германии гитлеровского режима (Там же. Д. 1/1. Л. 1).
[17] Краевой инспектор Главлита из Москвы потребовал от Петрозаводска «организовать систематическую учебу уполномоченных [Главлита]» (Там же. Д. 1/2. Л. 50).
[18] Там же. Д. 1/5. Л. 37. Здесь и далее сохранена орфография оригинала.
[19] Там же. Д. 1/25. Л. 15.
[20] Там же. Д. 1/5. Л. 24.
[21] Например, Карлит не пропустил статью «Антисоветская военная подготовка финляндских фашистов», указывая на создаваемое ею впечатление, что «Сов. Союз находится в враждебных отношениях с Финляндией» (Там же. Л. 29).
[22] Там же. Д. 1/25. Л. 15.
[23] См.: Там же. Д. 4/3. Л. 10—11, 18—20.
[24] Там же. Д. 3/16. Л. 6 (документ от 27 января 1935 года).
[25] Например, когда союзные республики в начале 1930-х годов приступили к изданию национальных энциклопедий, московский ОВЦ потребовал от редакторов Украинской советской энциклопедии «выслать в ОВЦ СССР СЛОВНИК (перечень слов, на которые будут написаны статьи в издаваемой энциклопедии) для определения [того,] какие статьи, прежде чем их сдать в набор, должны быть просмотрены ОВЦ СССР в рукописях» (Там же. Д. 1/1. Л. 11). В данном случае в процесс написания текстов вмешивались не только редакторы, но и сами цензоры.
[26] Там же. Д. 3/30. Л. 23. В печати запрещалось упоминать о воинских частях, находившихся за пределами Петрозаводска, — хотя этот запрет нарушался чаще, чем какой-либо другой (см., например: Там же. Д. 2/4. Л. 29—30; Д. 3/16. Л. 2; Д. 3/20. Л. 5).
[27] ЦГА РК. Ф. 757. Оп. 1. Д. 1/25. Л. 28.
[28] Еще пример: выявив в уже изданном бюджете Карельской АССР за 1934 год информацию, не предназначавшуюся для разглашения, военная цензура потребовала от всех учреждений, получивших по экземпляру издания, поставить на его обложке «гриф “НЕ ПОДЛЕЖИТ ОГЛАШЕНИЮ”» (Там же. Д. 1/10. Л. 11 [7 декабря 1934 года]).
[29] О сравнении «Перечня» с Талмудом см.: Soviet Censor -ship. Р. 55—57; Red Pencil. Р. 18.
[30] См.: Kanon und Zensur: Beiträge zur Archäologie der literarischen Kommunikation II / Hrsg. Aleida und Jan Assmann. Munich, 1987. S. 7—27.
[31] Ibid. S. 15.
[32] См., например: ЦГА РК. Ф. 757. Оп. 1. Д. 3/1. Л. 19.
[33] Там же. Д. 3/23. Л. 10 (документ от 23 ноября 1935 года).
[34] Так, в составленном в 1936 году акте о сожжении перечисляются разные выпуски «Перечня» начиная с 1928 года (Там же. Д. 3/33. Л. 12).
[35] О наблюдавшихся в период НЭПа опасениях по поводу пагубного влияния языка и истории на социалистическую утопию см.: Naiman Е. Sex in Public: The Incarnation of Early Soviet Ideology. Princeton, 1997. Сhap. 7. Также об утопии см.:Lahusen Т. How Life Writes the Book: Real Socialism and Socialist Realism in Stalin’s Russia. Ithaca, 1997. Р. 26.
[36] В статье, помещенной в номере «Правды» от 21 марта 1932 го да («Цензура работает…»), в период маньчжурского кризиса, цензура ассоциировалась с японским фашизмом: «Китайская печать особенно подчеркивает, что в результате чрезвычайно строгой японской цензуры до Токио не доходят никакие вести, связанные с углублением политического, экономического и социального кризиса». Стоит также упомянуть, что само по себе существование советской цензуры держалось в тайне, особенно в 1933— 1956 годах (см.: Soviet Censorship. Р. iii—v, n. 5).
[37] ЦГА РК. Ф. 757. Оп. 1. Д. 1/3. Л. 37 (циркуляр ОВЦ от 28 ноября 1934 года).
[38] Там же. Д. 1/9. Л. 39.
[39] Там же. Д. 3/31. Л. 8.
[40] Там же. Д. 2/3. Л. 90 об.
[41] См. циркулярное письмо председателя московского Главлита С. Ингулова от 5 февраля 1937 года (Там же. Д. 4/1. Л. 26).
[42] Государственный архив общественно-политических движений и формирований Карелии. Ф. 3. Оп. 4. Кор<обка> 175. Д. 280. Л. 79 (документ от 10 августа 1937 года).
[43] ЦГА РК. Ф. 757. Оп. 1. Д. 1/3. Л. 19.
[44] Там же. Д. 5/7. Л. 60—61 (документ от 27 ноября 1938 года).
[45] Известны многие другие примеры типографских опечаток и вызванного ими полисемического резонанса. В отправленном из Сорокского района в Петрозаводск типичном списке исправлений, сделанных предварительной цензурой, также упоминается упущенный отрицательный префикс: «Мы уверены, что ленинский Центральный Комитет и наш вождь тов. Сталин в борьбе за построение классового [требовалось — бесклассового] социалистического общества…» (Там же. Д. 3/21. Л. 3). Мемуарист Наталия Перл приводит список переносов, не допускавшихся в газетах, включая «великого Сталина» и «учителя Сталина». (См.: Перл Н. Закон сохранения. СПб., 1994. С. 102— 103.) Эмигранты веселились, находя такие опечатки, как утрата слога «дсе» в слове «председатель», превратившая «председателя» в «предателя» (речь шла о председателе Совнаркома Молотове). См. письмо П. Шпилевого редактору: «Опечатки с другим исходом» (Новое русское слово. 1958. 15 июля ). Выражаю благодарность Роману Тименчику, указавшему мне на два последних источника.
[46] ЦГА РК. Ф. 757. Оп. 1. Д. 5/7. Л. 61.
[47] См.: Гаев А. Цензура советской печати. Мюнхен, 1955. С. 23. (Цит. по: Soviet Censorship. Р. 61, n. 94.)
[48] ЦГА РК. Ф. 757. Оп. 1. Д. 2/3. Л. 92. См. также «знаменитый скандал в Москве, когда выяснилось, что изображение факела на спичечном коробке при взгляде с другого ракурса напоминает лицо Троцкого» (см.: Finn А. Experiences of a Soviet Journalist. New York, 1954. Р. 6 (цит. по: Soviet Censorship. Р. 61, n. 94)).
[49] ЦГА РК. Ф. 757. Оп. 1. Д. 3/5. Л. 1 (документ от 27 декабря 1935 года).
[50] Там же. Д. 4/3. Л. 70 (документ от 23 декабря 1937 года).
[51] Паперный В. Культура Два. М., 1996. С. 204.
[52] Там же. С. 205. Виктория Боннелл, применяя положения классической работы Эрнста Канторовича (Канторович Э. Два тела короля: Исследование по средневековой политической теологии. М., 2014) к Советской России, тоже отмечает метафорическое слияние тела советского вождя с политическим телом (см.: Bonnell V. Iconography of Power: Soviet Political Posters under Lenin and Stalin. Berkeley, 1997. Сh. 4).
[53] Clark К. The Soviet Novel. Chicago, 1985. Р. 13.
[54] Можно привести многочисленные примеры как из сферы религии, так и из других сфер. Виктор Клемперер в 1939 году отмечал в своем дневнике, что дрезденские нацисты по-иному проложили дорожки через газон на Бисмаркплац, потому что те напоминали диагональные линии на британском флаге (см. запись от 25 июля 1939 года в: Klemperer V. Ich will Zeugnis ablegen bis zum letzten: Tagebüc her 1933—1941. Vol. 1 [Darmstadt, 1998]. S. 477). А в Бирме в 1996 году были изъяты из обращения банкноты в 1 кьят, на которых изображался герой бирманской борьбы за независимость Аун Сан, потому что «при взгляде на просвет несколько женственное изображение Аун Сана на водяном знаке приобретало поразительное сходство с его дочерью, оппозиционным лидером Аун Сан Су Чжи» (см.: Newsweek. 1997. 20 January).
[55] См.: Bourdieu Р. Language and Symbolic Power / Trans. by Gino Raymond and Matthew Adamson. Cambridge, MA, 1991. P. 40. Бурдьё использует термин «рынок», но мы будем говорить о «поле», поскольку из двух этих синонимических терминов последний более известен.
[56] Приводящиеся у Бурдьё примеры унификации лингвистического поля относятся либо к религиям в традиционных обществах, претендующим на включение в свою аудиторию всех членов общества, либо к современным капиталистическим национальным государствам с характерными для них тенденциями к универсализации («высокий» язык этих государств распространяется посредством всеобщего школьного образования, службы в армии, путей сообщения и систем коммуникации). В случае Советского Союза мы видим существенное отступление от линии рассуждений Бурдьё: если у него изменения в экономической сфере — переход к капитализму — являются первичны ми по отношению к унификации лингвистического поля (а возможно, также ее причинами, хотя этот вопрос служит предметом обширных дискуссий), то в Советском Союзе политическая сфера была первичной по отношению ко всем прочим. Индустриализация и коллективизация являлись не кульминацией социоэкономических процессов, а результатом политических решений, приводя к соответствующим лингвистическим последствиям.
[57] Bourdieu Р. Language and Symbolic Power. Р. 46.
[58] Ibid. Р. 40.
[59] Clark К. Soviet Novel. Р. 12.
[60] Одна карикатура 1931 года изображала немецкого социал-демократа с поясом, покрытым переплетающимися свастиками (Правда. 1931. 23 июня). Героем другой карикатуры, помещенной в «Правде» 14 декабря 1934 года, был итальянский журналист-фашист, сочиняющий «утки» о Советском Союзе — они вылетали из его раскрытого мозга как живые утки, имеющие форму свастики. В «Правде» от 31 мая 1935 года была помещена карикатура с нацистским самолетом, рассыпавшим над Балканами «бациллы войны» в виде свастик. А за год до появления портрета Сталина в «Ринтаме» запонки со свастиками фигурировали на карикатуре в «Правде» от 30 августа 1936 года.
[61] Ежегодные отчеты получили такое распространение, что даже авторы советских дневников формулировали свои личные достижения на языке плановой экономики. См.: Hellbeck J. Self-Realization in the Stalinist System: Two Soviet Diaries of the 1930s // Stalinismus vor dem Zweiten Weltkrieg: Neue Wege der Forschung / Hrsg. Manfred Hildermeier. Munich, 1998. S. 284—285.
[62] Например, отмечалось, что начальник ОВЦ Горьковского края «завоевал себе достаточный авторитет и добился большого процента снижения нарушений военных тайн в печати». При этом он «завоевал первое место по сектору РСФСР среди других начальников ОВЦ краев и областей, своей повседневной кропотливой работой с долгом ответственности за порученное дело, приложив к этому максимум энергии и командирской настойчивости» (см.: ЦГА РК. Ф. 757. Оп. 1. Д. 2/3. Л. 1 (документ от 8 декабря 1934 года)).
[63] Там же. Д. 4/3. Л. 67. Не исключено, что стимулом к открытиям, сделанным Мякиненом (и/или его цензорами), послужило письмо из Москвы от 20 декабря 1937 года, привлекавшее их внимание к свастике в «Ринтаме». Однако это письмо датировано 23 декабря в качестве исходящего документа, тогда как письмо Карлита имеет дату 22 декабря. Впрочем, если сигнал о Муссолини и Гитлере, обнаруженных Карлитом, являлся реакцией на упрек за свастику, пропущенную в «Ринтаме», то Мякинен мог специально пометить свое письмо более ранней датой.
[64] ЦГА РК. Ф. 757. Оп. 1. Д. 4/3. Л. 68 (документ от 26 декабря 1937 года).
[65] Сборник постановлений и распоряжений по цензуре с 1720 по 1862 год. СПб., 1862. С. 166. Выражаю благодарность Виктории Фреде, указавшей мне на этот источник.
[66] Конфиденциальное предложение бывшего Министра Народного Просвещения, от 31 мая 1849 года // Сборник постановлений... С. 259—260.
[67] См.: Ruud С. Fighting Words: Imperial Censorship and the Russian Press, 1804—1906. Toronto, 1982. Р. 3—4. См. так -же: Choldin М.Т. A Fence Around the Empire: Russian Censorship of Western Ideas under the Tsars. Durham, 1985.
[68] Ажгихина Н. Самый главный диссидент // Огонек. 1993. № 9—10. С. 17.