Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » Апология » №9, 2006

Леонид Поляков. О методологии макрополитического анализа
Просмотров: 3761

Рейтинги внутренние и внешние
Пятнадцать лет существует новое независимое суверенное государство – Россия. За этот ничтожный срок мы и наша страна совершили невероятный исторический прорыв. На мой взгляд, мы имеем три бесспорнейших достижения. Во-первых, мы удержали Россию от распада. Во-вторых, мы сохранили наш суверенитет. В-третьих, мы создали такую политическую систему, которая, обеспечивая решение первых двух задач, дает возможность решать и последнюю – самую главную. А именно: эффективно проводить социально-экономическую модернизацию страны, превращая Россию в одного из глобальных лидеров новой эпохи.
altНетрудно заметить, что инструментом такого почти чудодейственного превращения «осколка империи» в страну, готовую к жесткой конкуренции за достойное место в глобальном миропорядке, является политическая система России. Уже только одно это обстоятельство должно было бы привлечь внимание экспертов всего мира. Однако внешние наблюдатели не испытывают потребности в объективном исследовании истории нашего успеха. Абсолютное их большинство ангажировано в те или иные «силовые поля» мировой политики, и взгляд на Россию из этих «полей» всегда и необратимо «практически» мотивирован.
Типичный подход – рассмотрение России как следствия победы Запада в «холодной войне». Господствующая мотивация – не допустить превращения России в серьезного конкурента. В свете этой установки можно изучать Россию с точки зрения опасности ее как «возрождающейся империи»[1] или, наоборот как failed state (неполучившееся государство).[2] Как страну, относящуюся к числу «полностью несвободных» (см. рейтинги Freedom House, Human Rights Watch) или погрязших в коррупции (см. рейтинги Transparency International). Как страну, самую некомфортную для проживания (есть и такой рейтинг) или, наконец, как экономически процветающую, но – авторитарную.[3]
Все эти типовые клише внешних экспертов по России находят свое подкрепление и развитие у наших собственных – «внутренних» экспертов. При этом выясняется, что та или иная их политико-идеологическая ангажированность существенным образом на восприятие и оценку российской политической системы не влияет. Эта оценка все равно выстраивается в очерченном западными экспертами пространстве. А характер эволюции тех режимов, в которых она функционировала с момента принятия Конституции, понимается как все более и более очевидный отход от демократии к авторитаризму.
При этой доминанте все же имеется и некое наше «домашнее разнообразие» - хотя бы на уровне терминологии и ключевых определений. Пожалуй, самой крайней (и, в научном отношении, несомненно курьезной) позицией является точка зрения Л. Шевцовой, согласно которой в России никакой политической системы попросту нет.[4] Правда, в своей статье «Россия – год 2006: логика политического страха», она все-таки перечисляет «характеристики системы». Но сюда попадает «бюрократически-авторитарный политический режим; госаппаратный капитализм; выборочный социальный патернализм; многовекторность во внешней политике».[5] Что, очевидно характеризует Россию в целом, а не политическую систему как таковую. Еще более запутывает дело обозначение «политического режима», который сам по себе, а не как способ функционирования «системы», существовать не может.
Отказ от попытки понять и адекватно описать российскую политическую систему в логике ее становления закономерно вынуждает таких исследователей ограничиваться теми или иными характеристиками «режима». Что, в сочетании с негативными коннотациями, сопровождающими этот термин еще с советских времен, неизбежно дает предвзятую картину российской политической реальности. И тут неважно, видит ли тот или иной эксперт динамику «режима»,[6] или настаивает на его статичности[7]. Все равно он понимается либо как «антидемократический», либо как «антинациональный».
Заметным исключением является позиция Д. Юрьева, который находит повод для оптимизма именно в том, в чем коренится пессимизм Л. Шевцовой. Он называет «сентябрьскую политическую систему», то есть комплекс мер, объявленных президентом 13 сентября 2004 года, «постдемократией». И в этой системе видит даже планетарное будущее.[8]
Даже из этого весьма краткого обзора подходов российских экспертов выстраивается картина, принципиально от западного на нас взгляда ничем не отличающаяся. С теми или иными оговорками, с уточнениями практически все согласны в том, что динамика становления политической системы в России описывается движением «от демократии» (к «авторитаризму» - он же «моноцентризм», к «олигархии», к «постдемократии»). Но тогда не свидетельствует ли этот консенсус авторов, резко расходящихся в оценке феномена, об объективности экспертизы? Ведь можно принадлежать в биологии к школе Кювье или к школе Дарвина и спорить о том, как произошел тот или иной вид. Но и Кювье, и Дарвин сойдутся в том, что определят крокодила в качестве «амфибии».
Однако аналогия между естествознанием и политической наукой хромает – и весьма заметно. Дело в том, что определение российской политической системы и характера того режима, в котором она функционирует, – предмет острейшей идеологической борьбы. Точнее – даже войны. Всех разновидностей «оппозиции» против «власти» вообще и президента персонально. В этой войне цель одна – превратить противника в «абсолютное зло» с тем, чтобы морально мобилизовать своих сторонников на борьбу с этим «злом». В этой беспощадной войне ангажированы журналисты, публицисты, юмористы, политтехнологи – вообще все мастера «красного словца». И складывается впечатление, что наша политическая реальность – это какая-то почти кантовская «вещь-в-себе», доступная нам даже не через наш, а чей-то чужой, идеологически отфильтрованный «опыт».
Похоже, наша социальная наука оказалась в непредвиденно парадоксальной ситуации: при диктатуре КПСС она являлась «служанкой идеологии», а при полной свободе она выступает в роли чеховского Фирса. Чисто научное знание, не ангажированное никакой идеологией, как будто бы никому не нужно.
Между тем, игнорирование реальности, которая (пусть приблизительно) воспроизводится не объективной политической наукой, неизбежно отомстит за себя. Даже большевистский социальный конструктивизм, обладавший мощнейшим идеологическим и террористическим потенциалом, сумел игнорировать реальность всего лишь 75 лет. Что же говорить о тех, кто строит свою политическую деятельность на фундаменте некритически заимствованных или наскоро придуманных идей, нацеленных не на понимание реальности, а на борьбу «против власти» и «за власть»?
Впрочем, такая ситуация отчасти неизбежна как объяснял еще Карл Мангейм.[9] Но, кстати, сам он при этом все же создал «социологию знания» как методологию объяснения таких, например, идеологических и политических феноменов как консерватизм и нацизм. И после Мангейма неприлично рассуждать о консерватизме, например, не понимая, что такое «объективная мыслительная структура».
Разумеется, не следует переоценивать возможности научного анализа политики. Сам статус научности анализа здесь неизбежно будет заподозрен, оспорен и отвергнут всеми участниками политического процесса, интересам которых такой анализ не будет соответствовать. И все же попытка такого анализа не совсем бесполезна. Но только сначала необходимо выяснить, на каких методологических основаниях такой анализ может строиться.
 
Как изучать политическую систему России?
В самом общем виде методология изучения политического процесса в России задана так называемой транзитологией. Речь идет о теории, описывающей изменения политических систем самых разных обществ в последние тридцать лет как переход от «авторитаризма» к «демократии». Претензия здесь безгранична – выявить единые механизмы и закономерности «поставторитарной трансформации» в любых странах: будь то постфранкистская Испания или горбачевский СССР и ельцинская Россия.
Нетрудно заметить, что такой методологический универсализм очень хорошо коррелирует с принципом использования бинарных оппозиций как эффективного инструмента победы в «холодной войне». В обоих случаях используется минимальный понятийный инструментарий. «Демократия» противопоставлялась «тоталитаризму». «Свободный мир» - «империи зла», и это предельно упрощало риторику любого западного (в основном – американского) лидера. И, поэтому делало ее максимально эффективной.
Однако, могут мне заметить, что плохого в том, что термины и понятия политической науки используются политиками в реальной политической борьбе? А если еще политик и побеждает, то не подтверждает ли его победа научность (и «истинность») той теории, понятиями которой он пользовался? В конце концов, и создание атомной бомбы подтвердило истинность определенной физической теории!
И опять-таки аналогия не срабатывает. Ключевое понятие «демократия», которое описывает цель «поставторитарного транзита», отнюдь не имеет статуса основных понятий физики. Еще Аристотель выделял, как минимум пять ее форм и при этом настаивал, что это – не «правление большинства», а «правление бедных». О том, насколько разнообразны демократические теории XVIII-XIX веков, и говорить не приходится. Достаточно вспомнить хотя бы про крайности - Ж.-Ж. Руссо и Дж. Ст. Милля. А в прошлом веке можно насчитать с десяток принципиально различных концепций демократии. Не случайно практически во всех аудиториях, где возникает полемика по поводу определения понятия «демократия», неизбежно всплывает знаменитый черчиллевский трюизм.[10] И именно в нем нагляднее всего выявляется полная бессодержательность этого понятия. Или, точнее – совершенно конвенциональный его характер.
Но наука не может строиться исключительно на договоренностях. У нее должен быть некий объект, обладающий собственными свойствами, описание которых должно воспроизводить объект и обеспечивать возможность понимания того, как он действует. Обозначать сам объект и его свойства с помощью терминов, имеющих неустранимый оценочный смысл – значит строить все, что угодно, только не науку. И, к сожалению, нужно признать, что описание политических процессов в России с помощью двусложной телеологической схемы «от авторитаризма – к демократии» изначально «инфицировано» вирусом неуместной моральной оценки.
Это не значит, что такие определения как «авторитаризм» и «демократия» не подходят в принципе для адекватного описания российского политического процесса. Это значит лишь то, что нужно видеть опасность их превращения в инструмент морального приговора, политтехнологической манипуляции и дискурсивного господства. И это значит также, что для научного использования этих понятий требуется их «привязка» к конкретному политическому контексту, возможно более точное (вплоть до разработки ясных и проверяемых количественных критериев) «градуирование» степеней «демократичности» или «авторитарности» и запрет на любые манипулятивные их использования. Разумеется, невозможно запретить профессиональному демагогу (в греческом смысле слова) использовать слово «демократия». Но строго различать такого типа «узусы» и действительно доступные научной верификации смыслы – это задача всякого сообщества, претендующего на именование «political scientists».
Правда, в сфере политического знания уже давно присутствует традиция, представленная левыми мыслителями, теоретиками и политическими практиками, согласно которой всякая социальная теория должна быть «критической». От Маркса, через «франкфуртскую школу» и вплоть до сегодняшних «мультикультуралистов» этот подход остается неизменным. Задача «честного ученого», его «моральный долг» - не просто анализировать общество, а «разоблачать» все таящиеся в нем виды несправедливости и угнетения. В этой логике всякое простое «описание» политической системы на самом деле будет либо ее критикой (что научно «честно»), либо ее апологией (что научно «нечестно»)[11].
Наши левые - как «старые», так и «новые» – в общем, следуют именно этой логике. И потому их интерпретации российской политической системы выходят предельно (в их понимании) разоблачительными. Этот предел – обвинение в том, что современная политическая система по существу есть возвращение к дореволюционной имперской системе (Г. Зюганов) или попросту – «реставрация» (Б. Кагарлицкий).[12] Игра в установление аналогий может быть интеллектуально увлекательной и очень полезной для той «мобилизации масс», с мечтой о которой все еще живут левые в России. Но она совершенно недостаточна для адекватного понимания современной реальности.
Вместо транзитологии и левой «критической теории» в российском варианте можно попробовать применить действительно нейтральную методологию: концепцию «политической модернизации», разработанную С. Хантингтоном.[13] При этом, однако, возникает существенный вопрос: насколько эта теория релеватна в отношении посткоммунистической России? Не была ли политическая система СССР уже – «современной»?! Сам Хантингтон в 1968 году так и считал. Так считали вообще все западные аналитики, полагавшие, что современные политические системы существуют в двух вариантах: «тоталитаризм» и «демократия» (Р. Арон). Такой подход являлся, своего рода «хорошим научным тоном» и защищал праволиберальных и консервативных политических теоретиков от упреков слева в том, что свой идейным антикоммунизм они переносят в науку.
Однако сам факт самопроизвольного развала советской системы, которая не выдержала «свободы», наиболее объективным образом свидетельствует о ее несовременности. Но, даже независимо от исхода спора о природе советской системы, важно то, что с 1992 года в России строилась система, воспроизводящая стандартный набор признаков «западной демократии» (разделение властей, парламентаризм, многопартийность, выборность, общедоступность властных должностей). Значит, фактически мы ориентировались на современные политические системы и, тем самым, осуществляли именно «политическую модернизацию». Но мы это делали также и по смыслу, поскольку нужно было решить три ключевые проблемы: достичь рационализации авторитета, дифференциации функций и развития структур, обеспечить массовое участие в политике (не путать с «массовыми выступлениями»!) через институты, укрепляющие систему, а не разрушающие ее.[14]
Строго говоря, феномен «политической модернизации» открыл, изучил и описал не только С. Хантингтон. В этом смысле нельзя говорить о некой единой «теории политической модернизации». Но, независимо от того, какая именно теория покажется тому или иному исследователю наиболее научной, важно лишь само признание того, что сутью политического процесса в России с 1992 года была именно политическая модернизация.
Следующий очевидный шаг - необходимость вписать политическую модернизацию в самый общий контекст перемен – в социально-экономическую модернизацию России. Установление экономических рыночных отношений (капитализм), которое ведет к возникновению новой социальной структуры и есть смысл того процесса, который происходит в России с начала 1992 года. Является ли этот процесс стихийным или он контролируем и направляем? Ответ очевиден. Но каким образом осуществляется контроль и управление? Через политическую систему. Следовательно, политическая система превращается в «центр управления» социально-экономической модернизацией.
Сложность, однако, в том, что сам этот «центр управления» изначально не был дан в готовом виде. Его приходилось модернизировать. И понятно, что этот процесс не мог проходить стихийно. «Демократическая волна» 1989-1991 годов смела СССР. Но построение новой – действительно современной - политической системы требовало своего собственного «центра управления». Таким центром и выступила сравнительно небольшая группа элиты (частично прежней номенклатурной, частично рекрутированной из протестных слоев), обозначаемая термином «реформаторы». Именно эта группа консолидировалась вокруг харизматического лидера Бориса Ельцина и обеспечила конституционное закрепление особого института. Сначала «президентства» как просто «высшего должностного лица», а затем уже как «главы государства». Наделение этого института функциями «гаранта Конституции», в обязанности которого входит определение «основных направлений внутренней и внешней политики», и позволило осуществить то, что чисто теоретически выглядело совершенно невыполнимым.
В самом деле, не оказалась ли Россия в 1992 г. в положении барона Мюнхгаузена, который должен был сам себя за волосы вытаскивать из болота? Что иное означала необходимость проводить социально-экономическую модернизацию с помощью политической системы, которая сама еще только подлежала модернизации?! И, тем не менее, мы справились – по крайней мере, с половиной задачи. Мы модернизировали нашу политическую систему до такой степени, что сегодня она может выполнять функции «центра управления» социально-экономической модернизацией. А здесь в силу объективных причин накопились огромные сложности.
 
Режим «авторитарной олигархии»
Главная и основная сложность обусловлена самим успехом политической модернизации. Мы столкнулись с парадоксом, когда именно высокая скорость политической модернизации оказала тормозящее воздействие на модернизацию экономическую. А замедление в этой сфере вызвало социальную фрустрацию таких масштабов, что удержание страны в пределах избранного курса и недопущение победы контрреформистской элиты в середине девяностых вынудило «центр управления» перевести политическую систему в режим «авторитарной олигархии».
С точки зрения методологической существенно восстановление в правах термина «олигархия». Этот тип политического режима был хорошо известен еще Платону, а Аристотель дал даже подробную классификацию его разновидностей, которая не потеряла своей значимости до сих пор. Однако в условиях «черно-белой» логики «холодной войны» этот термин полностью выпал из научного оборота. Его иногда использовали «левые» критики «буржуазной демократии». Но доминирующим подходом являлось разделение политических систем на «демократические» и «авторитарные» («тоталитарные»).
Между тем очевидно, что роль богатства в политической жизни современных западных демократий достаточно велика, если – не определяюща. Финансово-промышленные элиты, транснациональные корпорации, нефтяные компании – вот те реальные «игроки», которые в приоритетном порядке определяют стратегии западных правительств. На эту олигархическую природу «западных демократий» с циничной прямотой российского нувориша и указывал Борис Березовский, прямо заявлявший в середине девяностых, что Россией должны управлять богатые.
Однако между западной и нашей «олигархией» есть одно, но абсолютно принципиальное различие. Западная, как правило, получила свое богатство за счет собственных усилий, даже если эти усилия трактовать по-марксистски как «эксплуатацию труда» и «экспроприацию прибавочной стоимости». Эта олигархия накапливала и создавала свои капиталы, и, вместе с этим становилась влиятельной силой, участвуя вместе с другими общественными силами в становлении западных демократий. В какой-то момент она оказывается способной выступать и в роли ведущей силы внутри демократических механизмов организации власти.
Олигархия новой России – это уникальный феномен, созданный самой властью в ходе небывалого в истории процесса: перехода от социализма к капитализму. Наша антикоммунистическая «революция 1991 года» оказалась своеобразной «буржуазной революцией», осуществленной без буржуазии. Соответственно, когда революционная эйфория прошла, и абсолютное большинство постсоветского населения оказалось без сбережений, с мизерными зарплатами и гиперинфляцией в качестве самого первого результата «либерализации цен», то вопрос о социальной базе уже не просто режима, а системы в целом оказался ключевым.
Тогда-то в 1994-1995 годах и был «выращен в пробирке» залоговых аукционов наш олигархический монстр. Из небольшой группы «новых людей» был создан мини-класс сверхбогатых, вокруг которого (по замыслу «управляющего центра») должна была начаться кристаллизация новых рыночных структур в экономике. И, соответственно, складывание групп населения, заинтересованных в поддержке новой политической системы. В перспективе предполагалось за счет этих групп расширить социальную базу поддержки режима до размеров, гарантирующих его стабильное воспроизводство через демократические процедуры.
Этот «рукотворный» характер российской олигархии очень наглядно изобразил когда-то «Олигарх-№1» - М.Ходорковский. «Смешно, - писал он уже из «Матросской тишины», - когда ретивые пропагандисты называют нас «олигархами». Олигархия - это совокупность людей, которым на самом деле принадлежит власть, мы же всегда были зависимы от могучего бюрократа в ультралиберальном тысячедолларовом пиджаке. И наши коллективные походы к Ельцину были лишь бутафорией - нас публично выставляли главными виновниками бед страны, а мы и не сразу поняли, что происходит. Нас просто разводили...»[15]
Кто от кого в конечном итоге оказался зависимым – вопрос отдельный. Важно лишь то, что российская олигархия создавалась как опора системы и с неизбежностью предопределила тот режим, в котором система функционировала во второй половине девяностых. Поскольку олигархия возникла как результат «приватизации», то есть введения частной собственности как альтернативы постылому (для большинства) коммунизму, то к этому результату было приковано исключительное внимание всего общества. И результат практически все общество, мягко говоря, разочаровал.
Анатолий Чубайс и тогда, и сегодня честно признавал и признает, что та «приватизация» была в первую очередь «политическим проектом», нацеленным лишь на то, чтобы исключить возврат к власти коммунистов. Однако ожидания масс носили однозначно экономический характер, и когда эти массы увидели дразнящее сверхбогатство немногих, уровень поддержки режима стал снижаться угрожающими темпами. Почти на грани удалось обеспечить переизбрание Ельцина в 1996 году (в основном за счет фактора Лебедя), но дальше становилось все яснее, что система, работающая в режиме авторитарной олигархии обречена.
А между тем, сама логика функционирования этого режима была такова, что ничего иного, кроме собственной делегитимации, он производить не мог. Поддержав прежнего харизматического лидера, олигархия дискредитировала его окончательно. И тем самым полностью лишила его статус «народного вождя», превратив в лидера авторитарного. Авторитарный Ельцин оказался заложником той самой олигархии, в создании которой он видел лишь технологию сохранения системы ради продолжения реформаторского курса.
В свою очередь, олигархия окончательно отказывается от демократического вектора, прекрасно понимая, что большинство проголосует за любую альтернативу олигархической власти. Поэтому, единственной целью олигархии становится скупка («приватизация») властных звеньев, принимающих ключевые решения по дальнейшей приватизации. А также – силовых структур, способных обеспечить выполнение решений и их необратимость. Так конечным продуктом функционирования системы в режиме авторитарной олигархии оказывается коррумпированная бюрократия.
Образовался порочный круг саморазрушения системы: режим авторитарной олигархии теряет легитимность, но при этом остается единственной формой сохранения системы. Альтернатива – коммунистический реванш и советская реставрация. Олигархическая элита все более отчуждается от страны, превращается в «оффшорную аристократию», а контр-элита становится все более анти-системной. Перспектива: массовая революция либо элитный переворот. В середине 1999 года эти варианты представляли, соответственно, КПРФ и ОВР. В обоих случаях это означало бы системный кризис, слом, обессмысливание предыдущего этапа и вход в то, что ряд аналитиков именовал в конце девяностых «мобилизационным режимом» (авторитарная диктатура).
 
Переходный режим «плебисцитарной вождистской демократии»
Экономико-политические «перегрузки» позднеельцинского режима (дефолт-98 и Дагестан-99) поставили под вопрос жизнеспособность системы и страны в целом. Характерно, что не сами по себе чудовищные теракты против мирного населения Буйнакска, Москвы и Волгодонска, а именно решимость российского политического класса не отменять и не откладывать цикл парламентско-президентских выборов-1999-2000 означала фактический приговор режиму авторитарной олигархии.
Почти сложившаяся осенью 1999 года коалиция «КПРФ-ОВР» шла к лэндслайду на думских, а затем и на президентских выборах. Торжество демократических процедур грозило стране приходом к власти контрреформистской элиты, действия которой (учитывая тактический – антиельцинский - характер коалиции «Зюганов – Лужков») вряд ли были предсказуемы для нее самой. Это означало системный сбой и, вероятнее всего, системный слом. Ни управление в режиме ГКЧП, ни попытка построить новую государственность на основе новой конституции в 2000 году Россию не спасли бы.
Однако в самой системе имелся ресурс, позволивший перейти от авторитарной олигархии к более продуктивному режиму без системного слома. В основе олигархического режима, окончательно утратившего легитимность, лежал вполне легальный – квазиавторитарный принцип. Институт президентства, поставленный над классической триадой ветвей власти (но, однако, остающийся под контролем всех их вместе через процедуру импичмента) оставался и совершенно легальным (конституционным), и достаточно легитимным. Массовое разочарование в Ельцине не сопровождалось разочарованием в президентстве как таковом. Лишь ядерный (индоктринированный) коммунистический электорат выступал за отмену поста президента и возвращение к советской системе «коллективного руководства». Все остальные электоральные группы (от либералов и демократов, до «либерал-демократов» Жириновского) институт президентства воспринимали вполне позитивно.
Следовательно, дело было за тем, чтобы появился лидер, способный в качестве президента перевести систему в новый жизнеспособный режим, основываясь исключительно на личной легитимности. Он должен был соответствовать двум условиям: быть компромиссным для различных групп элиты и харизматичным для массового большинства.
Какой же тип режима характеризует нашу политическую систему периода первого срока президента Владимира Путина? Все замеры общественного мнения тех лет регулярно показывали примерно одну и ту же картину – высочайший рейтинг доверия президенту и многократно (а то и на порядок) низшие рейтинги всех остальных институтов политической системы. Эта картина особенно наглядно проявилась в ходе президентских выборов 2004 года, когда все основные конкуренты Путина попросту испугались в них участвовать и попытались, поэтому, превратить их в фарс.
Однако в течение первого срока президент не только не ограничивал все определенные законодательно демократические процедуры, но даже не вносил существенных изменений в институциональный дизайн. Что же означали итоги всех тех избирательных процедур и массовых голосований, которые проходили в стране на всех уровнях государственной власти и местного самоуправления? Чем дальше, тем очевиднее становилось, что во всех таких выборах побеждают силы, выступающие либо прямо от имени президента, либо в его поддержку. Это означает, что большинство, разочарованное в основных институтах политической системы (точнее – в тех людях и структурах, которые эти институты «наполняют»), предпочитает ориентироваться на оценки и предпочтения национального лидера.
Такой тип политического режима аргентинский политический исследователь Гильермо О’Доннел предложил называть «делегативной демократией».[16] Ее отличие от «представительной» в том, что она более «демократична», но менее «либеральна». В ней присутствует контроль «по вертикали» - лидер зависит от избравших его масс в большей степени, нежели многопартийная система без ярко выраженного национального лидера. Но именно поэтому в «делегативных демократиях», согласно О’Доннелу, значительно слабее то, что он называет «республиканским измерением». То есть «горизонтальный контроль» над президентом со стороны остальных политических институтов.
Стоит заметить, что применение типологии О’Доннела к российской ситуации ограничено одним существенным моментом. Он изучал этот феномен на материале в основном латиноамериканских авторитарных диктатур и популярных лидеров, которые воспринимали свое избрание как «миссию». Как дарованное непосредственно народом право управлять по своему разумению. Между тем нельзя забывать, что наш президент по Основному закону, принятому всенародным голосованием, обязан определять основные направления внутренней и внешней политики. Иными словами «делегативность» имеет конституционный статус, а вовсе не есть результат интерпретации своего избрания президентом.
Отчасти поэтому, отчасти по праву исторического первенства мне кажется более оправданным использовать в нашем случае то определение подобного рода режима, которое дал еще Макс Вебер. Исследуя тип режима, возникшего в послевоенной Германии, ставшей республикой в результате принятой в Веймаре конституции, он описал его как «плебисцитарную вождистскую демократию».[17] Этот термин содержит все основные компоненты такого типа режима, описывая одновременно и главных акторов, и основную процедуру, в рамках которой принимаются все решения.
И еще один момент, делающий этот термин более предпочтительным в сравнении с «делегативной демократией». О’Доннел сам косвенно признавал первенство Макса Вебера, когда говорил в своей статье о «плебисцитарных тенденциях» и подчеркивал, что «тенденция к созданию и укреплению демократических политических институтов более чем невелика при делегативной демократии». [18] Вебер же не был столь категоричен в предсказании будущего «плебисцитарной демократии». В его термине имеется лишь констатация наличной ситуации, а конечный выбор остается все-таки за самой «демократией».
У веберовского определения есть и наш отечественный конкурент – термин «управляемая демократия». На авторство здесь претендуют разные политологи, но мне он представляется еще менее удачным. Неявно предполагается, что просто «демократия» - это нечто неуправляемое. А раз добавляется «управляемость», то это демократию ограничивает. «Самоуправление народа» противопоставляется «управлению народом», хотя это категории из разных языков описания политической системы.
«Самоуправление народа» как синоним «демократии» означает только то, что «народу» никто насильственно не навязывает способов жизни, институтов и социальных практик. «Управление народом» означает только то, что в государстве, созданном этим народом, имеется власть, которая обладает мандатом народа на управление. И этот мандат подтверждается или отзывается в установленные сроки по установленным самим народом процедурам. Что и подтверждает демократический характер управления.
В первом смысле «демократия» понимается как ценность (и цель), а именно – как «свобода». Во втором – как инструмент (и средство) воплощения ценности в повседневную общественную практику. Смешение этих двух аспектов понятия «демократия» и делает добавления прилагательного «управляемая» научно некорректным.
В российском случае добавляется еще и конкретная цель политического процесса – осуществление модернизации, которое не может быть спонтанным. Модернизация имеет определенные параметры и завершается успешно лишь в том случае, когда создаются институты. По-русски – «устои», устойчивые практики взаимодействия людей во всех случаях, когда одни осуществляют функции власти, а другие подчиняются этой власти. Каковы должны быть эти институты? Это не вопрос теории. И тем более – не идеологии. Никто не вправе предъявлять суверенному народу требования устраивать свою политическую жизнь определенным образом. «Суверен» (учил апостол демократии Руссо) потому и суверен, что все, что он хочет – справедливо.
Однако, в среде исследователей, пишущих о модернизации, существует некое «научное» (и «практическое») априори, суть которого в том, что «демократическая модернизация» в долгосрочном плане предпочтительнее «авторитарной». То есть. неявно ключевым признаком модернизированной политической системы объявляется ее «демократичность». Заметим, что это – серьезное отступление от позиции всех западных «советологов», которые в период существования СССР считали научно оправданным признавать советскую политическую систему (то есть «диктатуру») – «современной». Теперь императив «демократии» стал универсальным – т.е. попросту оценочным. Но оценивается тот или иной режим как «демократический» на основе текущей политической конъюнктуры и политической целесообразности.
Например, выборы президента и парламент Чеченской республики нельзя проводить, а тем более называть «демократическими», потому что, как известно, «в Чечне идет война». Но выборы президента и парламент Ирака можно проводить и называть «демократическими» именно потому, что там идет война «за демократию».
И получается, что «демократия» - это табуированное понятие, которое не только не подлежит критике, но даже и не должно подвергаться анализу! Например, утверждение о том, что «демократии» могут быть разными, что в действительности имеется множество ее форм, обусловленных различными социо-культурными контекстами, воспринимается чуть ли не как «предательство» самой демократии и уловка защитников авторитаризма и диктатуры.
 
Что такое «суверенная демократия»?
«Демократия» как самоуправление народа в современных «массовых обществах» может осуществляться только опосредованным образом – с помощью принятых народом институтов осуществления власти от его имени. И насколько это действительное «самоуправление», зависит от того, как данный народ строит свою власть: либо таким образом, что она является источником социальной нестабильности, либо таким образом, что эта власть становится инструментом осуществления национальных интересов и общепризнанных целей.
В первом случае дестабилизация приводит к ослаблению государственности и неминуемому вмешательству извне. Сегодняшняя стратегия США – это стратегия выстраивания защиты от «failed states», включающая любые меры воздействия на такие государства. Народ, неспособный самоуправляться способом, безопасным для самого себя, оказывается «несуверенным». Только второй случай гарантирует самоуправляющемуся народу реальный суверенитет, и созданную им политическую систему можно именовать «суверенной демократией».
Как показывает история, создание «суверенных демократий» – отнюдь не простое дело. У многих государств есть проблемы с суверенностью, у столь же многих – с демократичностью. Существует некий «западный стандарт» (правда, различный для стран ЕС, например, и США), на который особенно охотно ссылаются наши внутренние критики режима. Однако они же, как правило, соглашаются с тем, что «Россия – не Запад» и что «нам до западной демократии еще очень далеко». Такое «западничество» есть не только идеологическая позиция, но и вполне прагматичная политическая стратегия, рассчитанная на поддержку того же «Запада».
Понятно, что для тех, кто стоит на такой позиции, «суверенная демократия» - понятие не просто неприемлемое. Сама цель – превращение российского народа в самоуправляющуюся конкурентоспособную нацию – прямо противоречит идеалам нашего «западничества». Хотя по идее классического российского «западничества», представленного хотя бы такими именами как Борис Чичерин, Петр Столыпин и Петр Струве, именно «суверенная» российская демократия и является наиболее желательной целью.
С точки зрения такого неподражательного «западничества» проблема построения «суверенной демократии» это проблема нахождения таких институтов, которые обеспечивали бы воспроизводство власти в политической системе. И при этом сам народ эти институты должен воспринимать как адекватные и эффективные формы выражения своей воли.
Ключевыми для любой демократической политической системы являются такие институты: парламентаризм, формирование исполнительной власти, эффективная исполнительная власть. Для политической системы в федеративном государстве добавляется еще один важнейший институт: модель взаимодействия федерального и региональных органов исполнительной власти. Анализ институционального строительства и должен дать ответ на вопрос – получается ли в России, во-первых, «демократия», а, во-вторых, - «суверенная»?
 
Парламентаризм
Это - ядро либерального видения свободной государственности (free government), сформулированное еще Дж. Локком в конце XVII века. Первоначальный смысл этого института – обеспечение полноценного представительства всех групп населения перед высшей инстанцией власти в стране («короной» в Великобритании). В США, где отсутствует институт монархии, представительство в Конгрессе есть способ самопредставительства «народа». В России Федеральное собрание также есть форма самопредставительства народа, хотя и существует институт «главы государства», наделенный полномочиями, сопоставимыми с теми, которыми обладает монарх в конституционных монархиях.
Демократический институт представительства в современном понимании и в современной практике невозможен без многопартийности. Партии, а не отдельные индивиды (как полагал Руссо), предлагают народу агрегированные позиции – программы, платформы, идеологии – на основе которых различные группы народа и делают свой выбор тех, кто будет представлять их интересы в общефедеральном парламенте.
Однако, складывание партий – процесс долгий и зависящий от национальных традиций. Например, для Великобритании принципом разделения политической элиты на «тори» и «вигов» в конце XVII века стало отношение к католической традиции и религиозному суверенитету. Для британских колоний в Северной Америке, образовавших США, ключевым оказался спор между «республиканизмом» Джефферсона и позицией «федералистов» Гамильтона и Мэдисона. Не столь давние, но все же солидные традиции у социал-демократов и христианских демократов в Германии. Противостояние французских социалистов и либералов насчитывает не менее полутора веков.
Именно полемика этих партий и составляет содержание и смысл института парламентаризма, а победа на выборах той или иной силы придает развитию данной страны определенное направление.
В нашем случае мы имеем совершенно уникальную ситуацию. Опыт тоталитарного монополизма КПСС сначала вызвал у россиян отвращение ко всякой партийности как таковой. Затем, по мере накопления усталости от реформ, не приносящих заметного улучшения жизни, происходит регенерация КПРФ как партии коммунистического реванша. И, как бы в ответ – попытки создания «партии власти», которая должна была не столько представлять интересы «большинства», сколько не допускать «левых поворотов», «разворотов» и «переворотов».
Все остальные квазипартии превратились в пиар-проекты, бизнес-проекты – во что угодно, только не в инструменты народного представительства. Они стали инструментами для продвижения в федеральную политическую элиту, что, частично служило целям построения демократической политической системы. Но в режиме авторитарной олигархии институт многопартийности неизбежно превратился в средство самопредставительства региональных элит в федеральной власти. И прямой интерес этих элит состоял не в придании партиям (от имени которых они попадали в Госдуму) общефедерального характера, а в превращении их в «частные предприятия» по собственному переизбранию. Смешанная система выборов в Госдуму усугубляла положение, превращая «партии» в заложников тех «одномандатников», которые заручались поддержкой местных губернаторов и/или федеральных «олигархов».
При этом невозможно винить кого-то в возникшей ситуации. Ввести в 1993 году пропорциональную систему сразу было принципиально невозможно – никаких реальных партий тогда попросту в России не существовало. Но через десять лет, когда наметилась и социальная стратификация населения, и контуры партийных электоральных ниш, переход на пропорциональную систему выборов в Госдуму, а также на смешанную (а по желанию субъектов Федерации – просто пропорциональную) при выборах в региональные законодательные собрания можно и нужно расценить как оправданный, логичный и эффективный шаг к действенному парламентаризму.
Одновременное повышение проходного барьера до 7% - мера, которую надо понимать в той же логике. Если мы хотим, чтобы федеральный и региональный парламенты стали местом представительства ключевых социальных групп и площадкой выработки программ национального и регионального развития, то иного пути, кроме стимулирования партий к укрупнению и реальной регионализации просто нет. Значит – это путь к реальной демократии в России.
 
Формирование исполнительной власти
Это – основная проблема всех политических систем, либо являющихся «переходными» (от тех или иных форм «автократии»), либо призванных обеспечить стране успешную социально-экономическую модернизацию. Контроль над «исполнительной властью» (то, что у нас принято называть «правительством» и что лишь подчеркивает, насколько парламент как ключевая часть «правительства» для российской политической культуры вещь непривычная) со стороны либо традиционного монарха, либо авторитарного диктатора – типичная ситуация для недемократических политических систем.
В конституционном дизайне России предусмотрен контроль над «правительством» со стороны «главы государства» такого рода, что это дает основания ученым-конституционалистам признавать наличие в нашем Основном законе элементов авторитаризма. Опять-таки, нет необходимости винить в этом кого-либо персонально. Президент Ельцин в апреле 1992 года целиком принял проект парламентско-президентской конституции, утвержденный съездом народных депутатов. Надо было довести дело до первомайского погрома и 3 октября в Москве, чтобы в конечном итоге большинство россиян поддержало нынешний текст Конституции 12 декабря 1993 года.
«Суперпрезидентская республика» - лишь одна из возможных интерпретаций нашей политической системы, описанной в Конституции. Однако вполне осуществимо такое законодательное корректирование, которое без изменения Конституции может перевести процедуру формирования исполнительной власти в более характерные для парламентских демократий формы. А именно, возможно обусловить законом представление Госдуме на пост председателя правительства кандидата от партии (или коалиции), получившей большинство на выборах.
Коль скоро наши партии должны превратиться в реальных политических субъектов, то и «приз» за свои победы на федеральных и региональных выборах они должны получать вполне реальный. А именно – право формировать исполнительную власть. Вообще говоря, Конституция отнюдь такому порядку вещей не противоречит. Ведь президент, представляя кандидата на пост премьера (или на пост губернатора) все равно должен учитывать расклад партийных сил в данном парламенте. Поучительна в этом смысле безуспешная попытка Ельцина провести на премьерство Черномырдина в сентябре 1998 года. Тогда Госдума дважды голосовала против и готова была пойти даже на роспуск – что только подняло бы престиж доминировавших коммунистов и обеспечило им оглушительную победу на внеочередных выборах.
Но законодательное регулирование этой процедуры, уже отчасти осуществленное в отношении региональных парламентов (партия, победившая на региональных выборах, получает право выдвигать на рассмотрение президента своего кандидата в губернаторы) все же создает дополнительные гарантии укрепления института парламентаризма. Опять-таки – мы видим вполне закономерный, логичный и просчитанный шаг к суверенной демократии.
 
Эффективная исполнительная власть в федеративном государстве
Это ключевой демократический институт еще и с моральной точки зрения. Согласно замечательно точной формуле С. Хантингтона «нравственность» в политике проявляется в точном и ответственном исполнении тех обязанностей, которые народ возложил на власть своим выбором. «Нравственность» здесь тождественна «эффективности». Правительство, которое не в состоянии профессионально исполнять свои обязанности – безнравственно. Последствия деятельности такого правительства – общественная деморализация, накопление недовольства, рост экстремизма и радикализация внесистемных элит.
Дополнительная трудность существует для политических систем федеративных государств, в которых распределение компетенций и ответственности федерального и регионального уровней исполнительной власти всегда является предметом конкретного соглашения. Попросту говоря – «политического торга».
Так сложилось, что посткоммунистическая Россия вынужденно приняла форму федерации. Ее, как известно, ввели большевики, объявившие в 1918 году прежнюю Российскую империю «свободной федерацией свободных народов». Что за «федерацию» являл собой СССР при абсолютной монополии КПСС – понятно. Однако наследство после себя большевики оставили исключительно взрывоопасное. Один пример Чечни показывает, перед чем стояла Россия после развала СССР.
А перспектива учреждения России как «договорной федерации» (по типу США) в 1993 году тоже была вполне реальной. Окажись в составе окончательного конституционного текста так называемый «Федеративный договор» (на чем настаивали все бывшие «национальные автономии» РСФСР), и на России как едином государстве можно было бы поставить крест.
Важно отметить, что сам по себе «федерализм» никакого отношения к демократичности политической системы не имеет. И федеративные США, и унитарная Франция – образцовые демократии современности. Поэтому популярную формулу девяностых годов – «федерализм есть территориальная форма демократии» - лучше всего оставить там же. В нашем случае с точки зрения дальнейшей демократизации политической системы ключевым является институт «эффективной исполнительной власти», а не требования ее федеративной децентрализации. И не, тем более, требования удовлетворения «суверенных прав» некого «народа» Еврейской автономной области, или Республики Саха. Или даже – «города федерального значения» Москва!
Именно поэтому построение «единой системы исполнительной власти» (как это предписано ст.77 Конституции), вводящее взамен прямых выборов «губернаторов» и «президентов» федеральную схему представления кандидатов на утверждение региональными парламентами – вовсе не означает «отката от демократии». Американцы, создавшие свой «Союз» как договорную федерацию тринадцати (сначала) самостоятельных государств, пусть продолжают себе выбирать губернаторов штатов «прямым всенародным». А мы, получившие федерацию «с большевистским приветом», сами вправе определять, какая модель формирование «единой системы исполнительной власти» для нас больше подходит.
И, кстати, будь право прямых выборов губернаторов и президентов для хоть сколько-нибудь значимого большинства россиян действительно делом принципа, они бы это продемонстрировали немедленно. Указ о монетизации льгот в первоначальном варианте показал, что с массовыми протестами в случае чего у нас все в порядке. А кто протестует против нового порядка наделения властными полномочиями глав исполнительной власти субъектов Федерации? Не попавшие в Госдуму маргинальные либералы и коммунисты, которым все равно, против чего протестовать, – лишь бы протестовать.
Стоит заметить, также, что по мере усиления партий и укрепления института парламентаризма на всех уровнях, губернаторами будут становиться действительно те, кто будет выражать волю большинства в данном субъекте, выраженную в голосовании за определенную партию. И – за определенного президента страны. Таким образом, легитимность каждого губернатора на самом деле не только не уменьшится в сравнении с прямыми его выборами, но, напротив – удвоится. Ведь теперь голосование за партии на региональных выборах и голосование за президента будет означать и выражение доверия победителям при «назначении» главы исполнительной власти субъекта. А это и есть наилучший способ воспитания демократической политической культуры, ключевым признаком которой является осмысленное и ответственное отношение к каждым выборам.
 
Параконституционные политические институты
Еще один важнейший элемент суверенизации нашей демократии заключается в том, что, наряду с законодательным уточнением конституционного дизайна и развитием предусмотренных Основным законом политических институтов, система оказывается способной генерировать институты другого рода. Их можно назвать «пара»- или «околоконституционными». Они возникают не вместо конституционных и не рядом с ними, а в поддержку существующим конституционным. И возникают как ответ на системный запрос в определенных фазах режимной трансформации.
Например, создание в середине 2000 года системы федеральных округов было эффективным управленческим решением, основанным на очевидной необходимости осуществить обязательную в рамках политической модернизации «рационализацию авторитета». Законодательная и нормативная вольница субъектов Федерации в девяностые превратила страну с точки зрения правового поля в «дырявое лоскутное одеяло». Конфедерализация России осуществлялась де-факто, на очереди была суверенизация некоторых бывших советских «национальных автономий». Использование конституционного института полномочных представителей президента обеспечила легальность этого управленческого решения. И сам этот параконституционный институт сыграл и продолжает играть роль важного стабилизатора системы.
Еще более существенную роль с точки зрения консолидации региональных элит в рамках России как федеративного, но единого государства сыграло создание Государственного Совета и Совета Законодателей. После того как вступил в силу новый порядок формирования верхней палаты российского парламента, необходимо было найти компенсаторные формы для реинтеграции ключевых представителей региональных элит в общефедеральный политический процесс. Не будучи предусмотрены Конституцией и не являясь структурными элементами российской власти, ГС и СЗ постепенно превратились в важные (ГС – особенно) институты политической системы. И решения, принимаемые в результате деятельности этих институтов, оказывают самое серьезное влияние на те самые основные направления внутренней и внешней политики, которые обязан вырабатывать президент.
Наконец, самый молодой из такого рода институтов – Общественная палата. Скепсиса по поводу ее создания уже проявлено столько, что впору было отказываться от самой идеи. Однако, и ход ее формирования, и конкуренция за места, и статусность, признанная элитой, - все это свидетельствует о верно угаданной общественной потребности.
По точному замечанию одного из ключевых сотрудников «центра управления» российской модернизацией, - «жизнь в гражданском обществе требует гражданского мужества». И как действуют институты, зависит, в конечном счете, от людей. Главное при этом, чтобы их действия не совершались вопреки их воле. Тогда и сумма индивидуальных суверенитетов органично сложится в суверенитет страны.
Предложенный анализ логики российского политического процесса, содержанием которого является переход системы из одного режима функционирования в другой, имеет строго определенную цель. Мне представляется, что по аналогии с такой бесспорно научной областью социального знания, каковой признается современная экономика, можно попытаться построить и политическую науку. Ключевым для экономической науки является разделение на макроэкономику и микроэкономику. По всей вероятности не будет лишена смысла попытка и политическое знание разделить на области «макрополитики» (ничего общего с «геополитикой»!) и «микрополитики».
Данный текст относится именно к сфере «макрополитики» и нацелен на выявление общих закономерностей функционирования российской политической системы. Конкретные же «расклады» в Кремле, в Госдуме, в тех или иных партиях, в правительстве, губернаторском корпусе и т.д. – все это должно быть в рамках предлагаемой методологии отнесено к уровню «микрополитики». И анализироваться с помощью особых и более конкретных методик.
Я не исключаю, что, в конечном счете, «макрологика» российской власти может выстроиться как «синтез» или «сумма» многих «микрологик» различных институтов и инстанций власти. Или, что исследовательская работа в области «микрополитики» может существенно изменить схему макрологики системы, полученную в ходе макрополитического анализа. Но для меня очевидно одно: эти аналитические уровни стоит хотя бы начать различать. Для того, чтобы «инсайд» не выдавать за «прогноз». Мотивации, вменяемые элитным группам, контролирующим ключевые институты власти, не превращать в ключевые характеристики режима. А на основании произвольных характеристик режима не превращать изучение российской политической системы в «манипулятивный стеб».
Пора «политологии» превращаться в «политическую науку».
 


[1] См.: З.Бжезинский. Великая шахматная доска. М., 2005 (особенно гл.4 «Черная дыра»); Steven Rosefielde. Russia in the 21st Century. The Prodigal Superpower. Cambridge University Press, 2005. Этот автор прямо объясняет, что нужно сделать с Россией: «Медведь должен подвергнуться генетической перекодировке» (p.xiv)!
[2] Stephen D. Krasner and Carlos Pascual. Addressing State Failure// Foreign Affairs. July-August 2005, vol.84,#4
[3] “Although it remains true that among already established democracies, a high per capita income contributes to stability, the growing number of affluent authoritarian states suggests that greater wealth alone does not automatically lead to greater political freedom. Authoritarian regimes around the world are showing that they can reap the benefits of economic development while evading any pressure to relax their political control. Nowhere is this phenomenon more evident than in China and Russia (курсив мой – Л.П.). Although China's economy has grown explosively over the last 25 years, its politics have remained essentially stagnant. In Russia, meanwhile, the economy has recently improved even as the Kremlin has tightened the political reins”. – Bruce Bueno de Mesquito and George W.Downs. Richer but nor freer// Foreign Affaires. September-October 2005, vol.84, #5.
 
[4] «Я намеренно не называю российскую политическую реальность «системой», так как совокупность структур и процедур, которые функционируют на основе противоречивых принципов и опираются только на один полноценный институт – президентство, трудно воспринимать как Систему». – См.: Л.Шевцова. Как Россия не справилась с демократией: логика политического отката// Pro et Contra. 2004, Том.8, №3, с.54 (прим.1).
[5] См.: Независимая газета, 13.12.2005, с.10.
[6] Как, например аналитики ЦПТ (А.Зудин, прежде всего), определяющие «режим Путина» термином «моноцентризм».
[7] Как, например, национал-консерватор Е.Холмогоров, считающий, что «режим Путина» - та же «олигархия». Он, правда, называет ее «политической системой», но понимание «олигархии» как «властной группировки» ставит все на свои места. См.: Е.Холмогоров. Мертвый клинч.// pravay.ru.
[8] «Так или иначе, сегодня, когда демократия переживает системный кризис как всемирно-исторический институт, именно Россия имеет шанс предстать либо наиболее трагической жертвой этого кризиса, либо проводником в постдемократическое будущее»// Дмитрий Юрьев. Режим Путина. Постдемократия. М.,2005, с.170.
[9] См.: Знаменитую главу III «Может ли политика быть наукой?» его классического труда «Идеология и утопия»: Карл. Мангейм. Диагноз нашего времени. М., 1994.
[10] «Демократия – наихудшая форма правления за исключением всех остальных, которые периодически пробуются».
[11] Один из самых ярких и аргументированных вариантов этого подхода представлен Жаком Рансьером, различающим «полицию» (осуществление власти) и «политику» (процесс эмансипации). В его логике закономерно, что «политическое» определяется как «сцена, на которой верификация равенства должна принять форму разбора несправедливости» - см.: Ж.Рансьер. На краю политического. М.,2006, с.100.
[12] См.: Г.А.Зюганов. Россия и современный мир. М.,1995; Борис Кагарлицкий. Реставрация в России. М., 2000.
[13] С.Хантингт он. Политический порядок в меняющихся обществах. М., 2004 (оригинал на английском вышел в 1968 г.).
[14] Там же, с.52.
[15] Михаил Ходорковский. Кризис либерализма в России// Ведомости, 29.03.2004.
[16] См.: Гильермо О’Доннел. Делегативная демократия.// Век ХХ и мир. 1994, №7-8.
[17] По поводу этого термина см.: Wolfgang J. Mommsen. Zum Begriff der “plebiszitaren Fuhrerdemokratie” bei Max Weber// Kolner Zeitschrift fur Soziologie und Sozialpsychologie, XV (1963); Walter Struve. Elites against Democracy. Princeton, N.J., 1973 (Ch. Four/ Max Weber: Great Men, Elites, Democracy).
[18] См.: Век ХХ и мир. 1994, №7-8.
Архив журнала
№10, 2007№9, 2006
Поддержите нас
Журналы клуба